Игра. Достоевский - Страница 12

Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 150.
Изменить размер шрифта:

Может быть, в этих-то именно микроскопических драмах и поболее станется глубины и величия духа? Может быть, в этих-то именно мелких обыденных катаклизмах и весь нынешний человек во всей неприглядной его наготе, да с ним вместе и всё человечество, объявившее, в затмении разума, высшей-то верой рубль или франк, а высшей справедливостью одно наличие чинов и богатств, нарочно, по собственной воле ничего не оставившее себе для души?

Однако ж и тут примешивался прежний проклятый вопрос: ну, что там, приняли за истинную веру, за высшую справедливость и за единственный идеал, положим хоть, что и правы кругом, что иная вера, иная справедливость, иной идеал на этой грешной земле невозможны, а всё-таки странно, неизъяснимо, за что же себя-то терзать, из какой такой надобности по доброй воле и на самом деле принимать себя за ветошку, за тряпку, если деньгами и чином Господь обошёл? Как можно головой колотиться об стенку из-за какой-то оборванной пуговицы или ничтожной сотни рублей?

Ему поневоле припоминалось его воспитание. Об отце он не очень любил вспоминать. Отец был слишком строг, раздражителен, порой нетерпим, и уж если брался собственноручно давать уроки латыни, так и сесть перед ним не посмей, стоя стойком уваженье ему покажи, к тому же мрачная его подозрительность в последние годы развилась до того, что жить с ним стало почти невозможно, особенно матушке, а всё-таки, если неукоснительно честно судить, это был удивительный, это был замечательный человек, с характером возвышенным и благородным, с правилами чуть ли не ангельскими, по уверению матушки, которая боготворила его, с идеей непременного и высшего стремления выйти в лучшие люди, в лучшие не по наличному чину и капиталу, но в буквальном и священном смысле этого слова, за всё, за всё надобно быть благодарным ему.

Оборванная пуговица? Протёртые брюки? Несчастная сотня рублей? Помилуйте, что вы! Невероятно предположить, отец своим неустанным трудом кормил всю семью из пятнадцати человек да в придачу четырёх лошадей, и сытно, щедро кормил, не выдавая прислуге вместо сахару мёд, как делывали во многих московских барских домах, и сюртук на отце всегда был моден и свеж, и выезжал всегда в собственном новёхоньком экипаже, а когда пожаром спалило деревню, отец поклялся своим мужикам последнюю рубаху продать, но деревню отстроить, и хоть рубаху, конечно, не продал, слово чести перед мужиками сдержал и выдал каждому погорельцу безвозвратно по пятидесяти рублей, и к осени деревня буквально, на эти деньги, восстала из пепла, и, что всего замечательней, всё это своим собственным, неукоснительно честным трудом, без покровительства и воровства, честнейшим даже по самой строгой проверке: в больнице для бедных, в которой отец прослужил двадцать пять лет, не приходилось нарочно, по случаю внезапных ревизий, менять колпаки, колпаки на больных во всякое время бывали безукоризненно белы.

В семье же был неприметный, неназойливый, но всегдашний мудрый наставник. Опять-таки странно: детей не поучал никогда, словно уверенный в том, что детям довольно видеть его самого в неустанных, именно в безукоризненно честных трудах, чтобы без поучений и жёстких моральных сентенций вырасти порядочными и трудовыми людьми. Но сколько делалось исподволь, неприметно для них!

Положим, отправлялись всей семьёй на прогулку — этот истинный, неизменный почитатель Руссо непременно рассказывал что-нибудь дельное, о породах деревьев, о перистых облаках или о свойствах тупых и острых углов, которые образовала весёлая тропинка в лесу, пересекаясь у той вон одинокой берёзы с тенистой проезжей дорогой. Наступали долгие зимние вечера — отец с матушкой усаживались за стол, разворачивали «Историю» Карамзина и неторопливо, спокойно, с самым искренним увлечением вслух читали друг другу, останавливаясь по временам и пускаясь в долгие и подробные толкования не совсем ясных мест, а возле них сидели, рисовали, тихонько возились старшие и младшие дети, имеешь желание слушать, так слушай, а можешь заняться своим, запретов и приказаний не было никаких, и вот чудеса: он только подрос, при таком-то вот воспитании,— и для него Карамзин сделался книгой настольной, за которую он брался даже иногда и как за лекарство, от плохого, например, настроения, и выучил его «Историю» почти наизусть.

Или вот: отец был сердечный почитатель Жуковского, а кумиром старших детей очень скоро сделался Пушкин, почти ещё никем по справедливости не оценённый тогда. Что же отец? Как всегда раздражительно, высказал строгий свой приговор, но предоставил детям полное право декламировать Пушкина вслух.

О достоинстве нечего говорить: достоинства отец никогда не терял и детского достоинства не унизил ничем.

Одно только слишком часто любил повторять:

— Человек я бедный, многого оставить вам не могу, да и много вас у меня. Учитесь, будьте готовы: всё добывать вам придётся самим.

Так оно и случилось, и, что таить, пришлось-таки без отцовской-то помощи туго, однако сын уже не мог сомневаться, что всё, что необходимо, непременно добудет, добудет собственным, честным трудом и достоинства своего никогда не уронит, уж ему того голос отца не велит.

И по этой причине понимал он отлично смертные муки смятенной души из-за оборванной пуговки или рваных сапог и всё-таки одного был не в силах понять: возьми и пришей, заработай на сапоги, коли уж самая горькая крайность пришла, в солдаты пойди, ведь надо хотеть, надо стремиться найти выход и выйти из унизительного своего положения, и выход непременно найдётся, благородный и честный, если в душе человеческой не забыт, не нарушен закон.

Так что же это они?

Одна простая история замерещилась вдруг. Где-то, в каких-то смрадных тёмных углах, какое-то бедное титулярное сердце, чистое, честное, это уж непременно было необходимо ему, но страшно слабое, слабое и в самой своей доброте, обязательно униженное и обязательно добровольно униженное, до того, что уж виделись кругом все враги и враги, а возле какая-то смирная девочка, оскорблённая, беззащитная, грустная, без умения делать добро, как сама же она признается, маленькая мучительница, которая даже доверенностью своей, даже изъявлением своей слабой любви вечно ранит и мучит того, кто с большей самоотверженностью любит её, и напрягает все силёнки свои, это бедное титулярное сердце, чтобы вывести девочку к жизни достойной и честной.

Может быть, стареющий Вертер, седой, в изношенном вицмундире чиновника, без гроша за душой, беспомощный, робкий, и наша русская Лотта, которая в ужасе бедности лучше себя недостойно продаст, чем согласится на скромное счастье с чувствительно любящим и даже, как сама же сказала, любимым, а стало быть, и не Лотта, и, уж конечно, не Вертер. И не бессловесный Башмачкин, на этом он твёрдо стоял.

Напротив, напротив совсем, его титулярная живая душа, но живая не скромной влюблённостью в старательно выводимые буковки на казённых бумагах, нет, живая непрестанной мукой своей, всех-то кругом и превратившей в заклятых врагов, не могла ни минуты молчать.

Да разве смолчишь, когда адская мука ежечасно, ежесекундно нестерпимым огнём сжигает тебя? Тут вопли сами рвутся наружу, ужасные крики, лишь бы, вот на эту-то секунду этого крика, на эту-то секунду этого вопля, облегчить свою горькую, ни с чем не сравнимую боль.

Но как закричишь? Кругом-то, как уж поверилось, и поверилось твёрдо, только самые злые враги, да и робость, проклятая робость, самоунижения неизбежное и проклятое следствие, робость-то открыто кричать не даёт, подозрительно опасаясь: вот закричишь, выдашь враждебному миру муку свою, а над мукой твоей надругаются пуще, ведь враги-то только того и ждут, злорадно вооружась на тебя.

И в этой неудовлетворённой потребности, и в этом униженном опасении крикнуть, излиться, поискать сострадания тоже ведь неизбывная мука своя. Поневоле станешь, как Вертер, письма писать в самой строгой, в суетливо охраняемой тайне от всех, лишь бы только жгучую-то муку избыть, а некому станет, так непременно, тайком от себя, сам напишешь себе и с самым серьёзным видом ответишь.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com