Игра. Достоевский - Страница 11
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 150.Своего ума не хватает — необходимо вооружаться чужим. Он читал и перечитывал Гёте. «Страдания юного Вертера», эта чудная вещь, вдруг начинали казаться пусть и великой, но недосказанной книгой, даже в чём-то немаловажном, к его расстройству, фальшивой. Он упорно мерил шагами свою узкую щель и подолгу бродил вдоль каналов. Нет, уж слишком возвышенно страдали в знаменитом романе!
Он наблюдал, он испытывал на себе страдания пообыденней и попроще, но от этих страданий солёные слёзы стояли в глазах. Он видел, как страдали униженные, втоптанные в самую грязь, обращённые в последнюю рваную тряпку одним, но очень даже стоившим пощёчины взглядом на них какого-нибудь в бакенбардах высшего чина или наглого от природы большого богатства. Он с недоумением обнаруживал, как многие сами до истязания терзали себя, унижались, добровольно обращались в самую последнюю рваную тряпку, единственно оттого, что не представляли на свете никакого иного достоинства, кроме достоинства высшего чина и большого богатства, и всё это единственное, исключительное достоинство, по понятиям самих же униженных, заключалось, главнейшее, в том, что богатству и чину дозволялось втаптывать в грязь без исключения всех остальных, бедных достатком и чином.
Он читал и перечитывал Гоголя. Гоголь был ему, естественно, ближе, чем Гёте. Казалось, именно Гоголя поразила в самую душу та же идея, та же неотступная суровая мысль, но и у бесстрашного Гоголя как будто выходило что-то не так и не то, что он чувствовал остро, однако, несмотря на усилия, никак не мог ясно выразить словом. Фантастично, невозможно, неправдоподобно сказать: лица, созданные творческим гением Гоголя, не страдали! Ведь у него всё ужасно, до бесконечности счастливые люди: Манилов, Чичиков, городничий! Вторя друг другу, чуть ли не хором, почитают одни эполеты и деньги, для каждого в отдельности и для всех вместе это высшая норма, фундаментальное правило всей нынешней и всей будущей жизни и высшая справедливость её: квартальному на мундир, городничему на шубу, полицмейстеру деревенька, а уж если сумел извернуться, мёртвых в казну заложил, так и совсем хорошо, как лучшая награда за ловкость и ум. Все у Гоголя жаждут подняться повыше, однако же мановением какого-то чуда вполне довольны и своим нынешним непрезентабельным местом. Городничий гнёт спину перед петербургским чиновником, да не гнётся дугой, достоинства своего не теряет, не унижается искренне, а раболепствует только для вида, потому как от века кем-то положено этаким свинским образом поступать.
Отчего это всё? Может быть, оттого, что Гоголь по недоразумению или нарочно, ведь ужасно, ужасно загадочный был человек, разъединил эту самую мёртвую душу живу, с одной стороны, и всё то, что всеми признано за идеал, за высшую справедливость и за что там ещё, с другой стороны? Каждому по чину, заслужил — получи? Хорошо: я городничий, вот я и уважаю себя ровнёхонько в этих строжайше отчёркнутых рамках, не меньше, а пожалуй, и больше, потому что в душе-то, в мёртвой душе, но живой знаю прекрасно, что поумней и пооборотистей многих иных, генералов и фельдмаршалов даже.
И Павел Иванович: с Маниловым так и парит в облаках, с Собакевичем торгуется как последний прохвост и барышник, а с Плюшкиным истинный скряга, однако в душе-то всего этого ничуть не бывало, душа сама по себе, точно отдельно где-то живёт, и тот же Павел Иванович из души-то своей поглядывает на всех свысока да только этак тихонько смеётся, что, мол, олухи вы, вот ведь как я всех вас кругом пальца обвёл.
На что уж Башмачкин, ведь уж дальше и падать-то некуда, затёрли окончательно человека, обратили в ничто, а тоже сидит себе и строчит, один только разок и вымолвил словечко с укором, а так ничего, наслаждается тем, как буковки славно выходят, и, кажется, даже в мыслях своих толкует с ними по-свойски, как толковал бы за чашкой чаю с лучшим, с истинным другом. По-настоящему, уже абсолютно, до крайней нитки забит и затёрт человек под тяжким бременем безобразнейшей бедности и ничтожного чина, а приглядишься, раздумаешь, нет: у него ведь своя и в высшем смысле счастливая жизнь, хотя бы только и с буковками.
И всё отчего? Может быть, оттого, что у Гоголя богатство и чин принимают за норму и высшую справедливость не сердцем, а только вечно скользким, хитрым умом: мол, эта подлая вера в чин и богатства принята всеми, что ж делать, приходится жить, как другие живут, а вообще-то я сам по себе, живу и живу, не трогаю никого, да и мне что ни есть от других как с гуся вода?
Нет, персонажей этого рода он нигде не встречал. То ли именно ему лично все попадались иные, то ли мир-то весь состоял из этих иных, только кругом, куда глаз его доставал, стенали от внутренней боли, как от зубов, от раздирающей боли души такие страдальцы, что на лоб лезли глаза. Этим паскудная вера в чин и богатство намертво въелась в самые души. Эти словно бы и не мыслили себе иной веры, иной справедливости, жизни иной. У этих чин и богатство как истинная вера, как высшая справедливость, как единственный идеал кипели прямо в крови.
Что там у Гоголя, купчишек за дикие бороды потаскал да на раздолье высек ненароком вдову! Экие вздоры, экие пустяки! Этих-то, каких видел он, если уж унижали, так оплёвывали в человеке самую душу в полном сознании, что именно полное право имеют на оплеванье души, достоинство человека презирающим взглядом одним отнимали да так и оставляли беднягу ни с чем. Эти-то, с верой в чин и богатство, если уж унижались, так унижались всем трясущимся своим существом, опять-таки в полном сознании, что и души-то у них не завелось никакой, и достоинства ни на грош, и уважать их, таким образом, истинно не за что: вот бери меня на полную волю, коль ты миллионщик и генерал, да ноги об меня вытирай, потому как ты на эту подлость полное право имеешь, а чуть кто поплоше как-нибудь не так на него поглядел, так такая вылезет свинская наружу амбиция, что постороннему человеку невозможно без брезгливости наблюдать, и тотчас явится страстишка в отместку напакостить, насолить, тоже точно бы ноги как вытереть, а ведь сознает при этом, подлец, что пакостить нехорошо, высшая правда в душе всё-таки об этом шепчет ему, но всё же напакостит непременно, несмотря на тихий шёпот души, однако, лишь бы самому с собой примириться, напакостит самым что ни на есть благороднейшим образом и за эту неслыханную способность напакостить ближнему самым благороднейшим образом ещё станет себя уважать.
В каком месте у этих-то человек? А у этих ни в каком месте нет человека! Впрочем, опять же неверно, ошибка ума, человек-то, если вглядеться попристальней, всё же, как ни верти, в каких-то извилинках да закоулках имеется, всего-то человека до конца никогда и ничем не убьёшь. Божья правда, минутами, нельзя не признаться, берёт своё закон-то земной, человек вдруг и ощутит и осмыслит себя вполне человеком, которого и без миллиона и без генеральского чина есть же за что уважать, достоинство вдруг пробудится, нравственный закон вдруг заявит себя, да ведь именно на одну только минутку: нынче нравственному-то закону не за что зацепиться в душе, коль душа нынче верит единственно в рубль или франк, и вот уж опять пошли раздирать оскорблённую душу когтями или в отместку за самому же себе причинённую боль обращать своё презрение или ненависть на других, таких же, в сущности, неприкаянных, несчастных страдальцев.
Ужас и жуть!
Вот в чём прозрел он мрачную безысходность и кромешную подлость наличного бытия, обращённого на рубль да на франк, и об этой язве, об этой беде, только об ней и мечталось ему написать. Он бы рассказал всему миру другую историю. Вергеры, Фаусты, Гамлеты, Дон-Кихоты — всё это головокружительные вершины благородного духа, положительно прекрасные типы, которым всё нипочём, никакая грязь ни малейшим комочком никогда не коснётся их светлых душ. Разумеется, он об этом не спорил, таким ясным и светлым, по его убеждению, когда-нибудь и должен стать человек. Ну а обычный-то, не в мечте, а вот нынешним сереньким днём, в России, в пятницу утром, да и повсюду кругом, если судить по газетам, обращённый в самую последнюю рваную тряпку, втоптанный в грязь, всего-навсего с малой и затухающей искрой такой вот светлой, такой вот благородной души, какой-нибудь плюгавенький, старенький мелкий чиновник, бесцветный обыватель даже без чина, бедный студент? Скажем, поближе к Бальзаку и, уж конечно, почти совсем как у Пушкина да у Гоголя, как же, именно, именно как у Александра Сергеича, в тех его повестях, что так простодушно пересказаны Белкиным. То все ничтожные будто, будто мелкие драмы, даже не от великой любви или неутолимой жажды познания, а так, от какой-нибудь дряни, скажем от сотни рублей, которая как раз нужна позарез, чтобы, поймите, самую честь и совесть спасти, и которой негде достать, хоть зарежь, или от какой-нибудь оборванной пуговицы, от протёртых некстати штанов?