Иерусалимские гарики - Страница 33
Изменить размер шрифта:
Обновы превращаются в обноски,
в руинах завершаются попытки,
куражатся успехом недоноски,
а душу греют мысли и напитки.
Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок – это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
Бог лично цедит жар и холод
на дней моих пустой остаток,
чтоб не грозил ни лютый голод,
ни расслабляющий достаток.
Не из-за склонности ко злу,
а от игры живого чувства
любого возраста козлу
любезна сочная капуста.
Красит лампа жёлтой бледностью
лиц задумчивую вялость,
скучно пахнет честной бедностью
наша ранняя усталость.
Белый цвет летит с ромашки,
вянет ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
Увы, красавца, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
Смотрю на нашу старость с одобрением,
мы заняты любовью и питьём;
судьба нас так полила удобрением,
что мы ещё и пахнем и цветём.
Глаза сдаются возрасту без боя,
меняют восприятие зрачки,
и розовое всё и голубое
нам видится сквозь чёрные очки.
Из этой дивной жизни вон и прочь,
копытами стуча из лета в осень,
две лошади безумных – день и ночь
меня безостановочно уносят.
Ещё наш вид ласкает глаз,
но силы так уже ослабли,
что наши профиль и анфас –
эфес, оставшийся от сабли.
Забавный органчик ютится в груди,
играя меж разного прочего
то светлые вальсы, что всё впереди,
то танго, что всё уже кончено.
Есть в осени дыханье естества,
пристойное сезону расставания,
спадает повседневности листва
и проступает ствол существования.
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
с утра мне чтобы умереть –
вполне достаточно подпрыгнуть.
Мне близко уныние старческих лиц,
поскольку при силах убогих
уже мы печальных и грустных девиц
утешить сумеем немногих.
Временем без жалости соря,
вертимся в метаниях пустых,
словно на дворе ещё заря,
а не тени сумерек густых.
У старости моей просты приметы:
ушла лихая чушь из головы,
а самые любимые поэты
уже мертвы.
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду;
больше пить я не буду, наверно,
хоть и меньше, конечно, не буду.
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
В душе моей не тускло и не пусто,
и даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть ещё готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит и был таков,
а старенький – не в силах убежать.
Когда любви нахлынет смута
на стариковское спокойствие,
Бог только рад: мы хоть кому-то
ещё доставим удовольствие.
Мой век, журча сквозь дни и ночи,
впитал жару, мороз, дожди;
уже он спереди короче,
зато длиннее позади.
И вышли постепенно, слава Богу,
потратив много нервов и труда,
на ровную и гладкую дорогу,
ведущую к обрыву в никуда.
Время льётся даже в тесные
этажи души подвальные,
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
В наслаждениях друг другом
нам один остался грех:
мы садимся тесным кругом
и заводим свальный брех.
Вдруг то, что забытым казалось,
приходит ко мне среди ночи,
но жизни так мало осталось,
что всё уже важно не очень.
Я равнодушен к зовам улицы,
я охладел под ливнем лет,
и мне смешно, что пёс волнуется,
когда находит сучий след.
Время шло, и состарился я,
и теперь мне отменно понятно:
есть у старости прелесть своя,
но она только старости внятна.