Идиоты первыми - Страница 66
И в ту же минуту послышался грозный рев: в комнату вошел Анджело. Он немедленно велел Терезе убираться вон, а та, ползая нагишом на коленях, умоляла оставить ее на службе в отеле. Фидельмана на весь день погнали чистить клозеты.
— Можете меня оставить на этой работе, — подавленным голосом сказал Фидельман хозяину вечером в конторе. — Никогда мне не кончить эту проклятую картину.
— Почему? Что тебе мешает? Я же с тобой обращался как с родным сыном.
— Заколодило — и все.
— Иди работать, все наладится.
— Не могу я писать, никак не могу.
— По какой причине?
— Сам не знаю.
— Набаловали мы тебя тут, вот почему, — сказал Анджело и сердито ударил Фидельмана по лицу. А когда тот заплакал, он грубо пнул его ногой в зад.
В тот же вечер Фидельман объявил голодовку, но, услыхав об этом, хозяин пригрозил искусственным кормлением.
После полуночи Фидельман украл одежду у спящей проститутки, торопливо оделся, повязал платочек, подмазал глаза и губы и вышел из отеля мимо Скарпио, который сидел на табуретке у дверей, наслаждаясь ночной прохладой. Пройдя квартал, Фидельман испугался, что за ним погонятся, и побежал, спотыкаясь на высоких каблуках, но было уже поздно. Скарпио все же узнал его и кликнул привратника. Фидельман скинул туфли и полетел как сумасшедший, но ему мешала юбка. Скарпио и привратник догнали его и, сколько он ни отбивался руками и ногами, потащили обратно в отель. На шум и возню явился карабинер, но, увидев, как одет Фидельман, не стал за него заступаться. В подвале Анджело бил его резиновым шлангом, пока он не потерял сознание.
Три дня пролежал Фидельман в постели, отказываясь от еды и не желая вставать.
— Что же нам с ним делать? — бурчал встревоженный Анджело. — А что, если на него погадать? Давай погадаем, не то придется его просто похоронить.
— Лучше бы составить его гороскоп, — посоветовал Скарпио. — Я проверю его планету. А если и это не поможет, попробуем психоанализ.
— Давай, давай, только быстрей, — сказал Анджело.
На следующее утро Скарпио вошел в каморку Фидельмана с американским завтраком на подносе и двумя толстыми томами под мышкой. Фидельман лежал в постели и сосал окурок. Встать он не захотел.
Скарпио положил книги и пододвинул стул к самой кровати.
— Когда ты родился, Артуро? — ласково спросил он, щупая пульс Фидельмана.
Фидельман сказал — когда, в котором часу и где: Бронкс, Нью-Йорк.
Скарпио, справившись по таблицам зодиака, нарисовал гороскоп Фидельмана на листе бумаги и стал внимательно вглядываться в него своим единственным глазом. Через несколько минут он покачал головой:
— Ничего удивительного.
— Что, плохо? — Фидельман с трудом привстал с постели.
— Для тебя и Уран и Венера плохо расположены.
— И Венера тоже?
— Да, она управляет твоей судьбой. — Он поглядел на гороскоп. — Телец на подъеме, Венера подавлена. Вот почему ты ничего не можешь.
— А чем подавлена Венера?
— Тсс… Я проверяю, как к тебе относится Меркурий.
— Лучше сосредоточиться на Венере. Когда она будет в зените?
Скарпио проверил таблицы в книге, записал какие-то числа и знаки и стал медленно бледнеть. Он перелистал еще несколько таблиц, потом встал и подошел к грязному окошку.
— Трудно объяснить. Ты веришь в психоанализ?
— Пожалуй.
— Может, лучше попробовать тебя проанализировать. Ты не вставай.
Скарпио открыл вторую толстую книгу на первой странице.
— Надо дать волю свободным ассоциациям.
— Если я не выберусь из этого борделя, я наверняка умру, — сказал Фидельман.
— Ты помнишь свою мать? — спросил Скарпио. — Например, видел ли ты ее когда-нибудь раздетой?
— Мать умерла от родов, при моем рождении. — Фидельман чувствовал, что сейчас заплачет. — Меня воспитала Бесси, сестра.
— Говори, говори, я слушаю, — сказал Скарпио.
— Не могу. В голове пустота.
Скарпио уже читал следующую главу, перелистал несколько страниц, потом со вздохом поднялся.
— Может, тебя лечить надо. Прими на ночь лекарство.
— Уже принимал.
Скарпио пожал плечами:
— Жизнь — сложная штука. Во всяком случае, запоминай свои сны. Ты их записывай сразу.
Фидельман пожевал окурок.
В эту ночь ему приснилось, что Бесси собирается принимать ванну. Он смотрел в замочную скважину, как она наливает воду. Разинув рот, смотрел он, как она снимает халат и входит в ванну. Ее сильное молодое тело тогда было крепко сбито и круглилось, где положено, и Фидельман, которому во сне снова стало четырнадцать лет, смотрел на нее с вожделением, переходящим в тоску. Старший Фидельман, во сне, решил написать тут же «Купальщицу», но, когда Бесси стала мылиться белым куском мыла, тогдашний мальчик пробрался к ней в комнату, открыл ее убогий кошелек, вытащил пятьдесят центов на билет в кино и на цыпочках спустился по лестнице.
Мальчик из сна уже с облегчением закрывал дверь в прихожую, когда настоящий Фидельман проснулся с головной болью. Записывая сон, он вдруг вспомнил слова Анджело: «Все крадут. Все мы люди».
И у него появилась потрясающая мысль: что, если он сам, лично, украдет картину?
Замечательная идея! В это утро Фидельман позавтракал с аппетитом.
Для того чтобы украсть картину, надо было прежде всего написать копию. За один день художнику удалось сделать верный набросок картины Тициана, он перенес его масляными красками на кусок старого фламандского холста, который Анджело, увидев удачный набросок, поторопился ему достать. Фидельман загрунтовал холст и, когда он подсох, начал выписывать фигуру Венеры под пристальными взглядами затаивших дыхание заговорщиков.
— Главное — будь спокоен, — умолял его Анджело, обливаясь потом. — Только не испорть. Помни — ты делаешь только копию картины. Оригинал уже давно написан. Дай нам приличную копию, а мы уж доделаем остальное — химия поможет.
— Меня беспокоит характер мазка.
— Да никто его не заметит. Помни только, что Тициан писал смело, широкими мазками, насыщенной кистью. А под конец растирал краску пальцем. Но ты об этом не заботься. Никто с тебя не спрашивает совершенства, дай только приличную копию.
И Анджело нервно потер жирные руки.
Но Фидельман писал так, будто пишет оригинальную работу. Он работал один до поздней ночи, когда заговорщики уже храпели, и вкладывал в эту картину все, что осталось в его сердце. Он уловил линии Венеры, но, когда пришлось писать ее тело — ее бедра и грудь, он подумал, что это ему никогда не удастся. И когда он писал Венеру, ему вспоминались картины всех художников, изображавшие нагих натурщиц, и он, Фидельман, козлоногим сатиром с бородкой Силена плясал между ними, играя на свирели и любуясь и спереди и сзади на «Венеру Роукби», «Вирсавию», «Сусанну», «Венеру Анадиомену», «Олимпию», на одетых и неодетых участниц завтраков на траве и на купальщиц в таком же виде, на Легкомыслие или Истину, Ниобею и Леду, в любви или бегстве, на домашних хозяек или потаскушек, на влюбленных дев, скромных или дерзновенных, на одиночек или на группы в турецких банях, перед ним мелькали всевозможные формы и позы, и он радовался и веселился, и тут три менады стали дергать его за кудрявую бородку, и он галопом помчался за ними по темным лесам. И в то же время его душило воспоминание о любви ко всем женщинам, которых он когда-либо возжелал, — от Бесси до Анны-Марии Олиовино, воспоминание об их подвязках, рубашках, штанишках, лифчиках и чулках. Но как ни мучили его все эти видения, он чувствовал, что влюбляется в ту, которую он писал, в каждую клеточку ее тела, каждую складочку ее розовой кожи, в браслет на руке, в цветок, которого она касалась пальцем, в ярко-зеленую серьгу, спускавшуюся с ее лакомого ушка. Он молил бы ее — оживи, если бы не был уверен, что она влюбится не в своего изголодавшегося творца, а в первого попавшегося ей на глаза Аполлона Бельведерского. Да есть ли такой мир, спрашивал себя Фидельман, где любовь живет вечно и всегда приносит блаженство? — и сам себе отвечал: нету. Но она, та, которую он писал красками, принадлежала ему, и он все писал, писал, мечтая никогда не кончить картину, всегда испытывать счастье своей любви к ней, вечное, нескончаемое счастье.