И снова утро (сборник) - Страница 3
— Ну что ты меня оплакиваешь, мать? Ведь я еще не умер! — сердился один из селян, прозванный неизвестно почему Ошейником.
Только Панаит Хуштой был один, Он не разрешил Докице провожать его на вокзал. Они простились у ворот своего дома.
— Так я пошел, Докица!
— Ступай с богом, Панаит!..
Они обнялись, потом он широким тяжелым шагом пошел от ворот родного дома. Труднее всего ему было расставаться с Докицей. Дойдя до угла улицы, он оглянулся. Докица застыла у ворот как изваяние. Он помахал ей рукой и быстро повернулся, так и не увидев, ответила ли ему жена.
На окраине села, откуда уже виднелся вокзал, он увидел Константина Негрилу. Тот сидел на километровом столбике и смотрел на проходящих мимо него людей. По-видимому, он специально пришел сюда, чтобы стать свидетелем отправки людей. Одет он был в свою старую выцветшую военную форму. Болтался на ветру пустой левый рукав. Вместо правой ноги — деревянный протез. На правой пустой глазнице — повязка из черной тряпки.
Он сидел и сумрачным взглядом провожал проходивших мимо него людей.
— Будь здоров, Константин! — время от времени обращался к нему кто-нибудь из спешивших на вокзал.
Но инвалид не отвечал никому, только слегка наклонял голову. Некоторых он, кажется, вовсе не замечал. Странный человек был этот Негрилу. Вернее сказать, стал странным. До начала войны на востоке, которую все так проклинали, он был веселым, горячим парнем, плясал на вечеринках и на свадьбах так, как никто другой в округе. Его тяжело ранило в первом же бою, в котором ему пришлось участвовать. Тогда он и лишился ноги, руки и правого глаза. Теперь Негрилу был совсем не тот, что прежде. Он сделался молчаливым, угрюмым, сторонился людей. От него нельзя было добиться ни слова, и вообще он будто жил в каком-то ином мире. Часто его видели ковыляющим по тропинкам, которые вели к полям и огородам других селян.
Вскоре после того, как он вернулся домой, по селу поползли сначала робкие, затем все более настойчивые слухи о том, что гитлеровцы проиграют войну, что люди, если они хотят, чтобы это случилось как можно скорее, должны прятать зерно и скот, которые идут на снабжение гитлеровской армии, не платить налогов. Короче говоря, вставлять палки в колеса гитлеровской военной машины.
Обо всем этом говорилось под большим секретом и только среди людей, связанных давнишней дружбой или родством. Все же кое-что дошло и до ушей начальника жандармского поста Зымбри. Он пытался выяснить, от кого исходят эти слухи, но все его старания оказались напрасными. Подозревал Зымбря инвалида Константина Негрилу. Если бы кто спросил жандарма, почему именно Негрилу он подозревает, Зымбря не мог бы ответить толком. И все же подозрения его не ослабевали, хотя все попытки доказать вину инвалида не увенчались успехом. Если бы Негрилу не был инвалидом, да еще с тяжелым увечьем, Зымбря нашел бы способ установить, виновен тот в чем-либо или нет. Зымбря вызвал бы его к себе и заставил бы вспомнить даже, какое молоко сосал у матери. Но теперь жандарм не осмеливался поступить так из страха, как бы не встало на защиту инвалида все село, которое его, Зымбрю, смертельно ненавидело.
Однако, чтобы как-то обезопасить себя в случае каких-нибудь возможных неприятностей на селе, он все же послал в жандармскую префектуру донос, в котором сообщал, что, «поддавшись влиянию подрывной коммунистической пропаганды, люди ведут разговоры о саботаже снабжения германских и наших, румынских, войск путем отказа поставлять зерно, скот и любые другие продукты питания». Запросив указаний на данный случай, он проинформировал далее, что «напал на след одного из коммунистических агентов, который очень умело проводит работу в селе».
Когда Панаит Хуштой проходил мимо Константина Негрилу, тот, такой скупой на разговор с другими, обратился к нему со словами:
— Значит, тебя тоже призвали, Панаит?
— Да, как видишь.
— Жаль. Мне хотелось бы поговорить с тобой.
— О чем поговорить?
— Раз уезжаешь, то нет смысла. Возвращайся живым и невредимым!
— Так вот чтоб ты знал, Константин: на фронт я не поеду.
— Зачем ты об этом говоришь мне?
— Именно тебе и могу сказать, потому что ты знаешь, каково там. Ведь ты с тех пор, как вернулся, видел, сколько людей получили повестки о призыве. Но скажи мне, почему сынок Мангару не получил ее? А ведь он молодой, моложе меня.
— Он освобожден. Мобилизован по месту жительства. Разве он не засеял шесть гектаров свеклой?
— То-то и оно! Мангару не едет на фронт потому, что посадил свеклу, Попырлан — потому, что посеял сою, Рынкану — табак, Чоту — подсолнечник. Тем, у кого земли сколько угодно, не нужно опасаться отправки на фронт. Засеяли тем или другим несколько гектаров — и пожалуйста, получай освобождение от мобилизации! А мне на моих четырех сотках и всем тем, кто сейчас чередой тянется от села до самого вокзала, — нам негде сажать ни сою, ни свеклу, ни табак. Мы сеем кукурузу, чтобы было чем прокормить себя и скотину. Так что на фронт, Константин, я не поеду, пусть меня хоть застрелят.
Потом он добавил уже другим тоном:
— Ну а теперь — счастливо тебе оставаться!
— Всего доброго!
На вокзале царила суматоха. Сюда прибыли мобилизованные и из соседних сел, где нет железнодорожной станции. Вместе с ними пришли старики, старухи, жены. Одни из женщин держали на руках грудных детей, за юбки других цеплялись малыши, едва научившиеся ходить. Когда прибыл состав, до отказа забитый солдатами и мобилизованными, к крикам и воплям тех, кто штурмовал состав, прибавились плач и причитания жен и детей. В конце концов все как-то устроились: на подножках, в тамбурах, на крышах, внутри вагонов. Паровоз пронзительно загудел, будто жалуясь, и длинный состав медленно тронулся с места.
Когда мимо перрона прошел последний вагон, какая-то женщина с землисто-серым лицом и мешками под глазами, держа на руках ребенка, запричитала:
— Уехал Ионуц! Никогда мне больше не видать его!.. Сердце мое подсказывает: не видать мне его больше!..
Резервный полк, к которому был приписан Панаит Хуштой, располагался в селе Каяуа, в Олтении. Это было большое равнинное село с большим количеством кирпичных, крытых железом или черепицей домов, что говорило о том, что кулаков здесь немало. Все богатые дома выстроились вдоль главной улицы, между церковью и примэрией [1]. На окраинах и боковых улицах стояли только хибары, крытые большей частью тростником. Село было битком набито мобилизованными.
Полк понес большие потери на фронте и нуждался в значительном пополнении. Речь шла об отправке на фронт нескольких маршевых батальонов. Но по призыву явилась только часть из тех, кому были вручены повестки. Майор, командир резервного полка, был обеспокоен этим обстоятельством, поскольку и в прошлый раз наблюдалась та же картина. Утешение командир находил только в том, что и в других полках положение было таким же. Капитан из штаба территориального округа сообщил ему под большим секретом, что число не подчинившихся приказу о мобилизации превысило несколько тысяч.
То обстоятельство, что призванные являлись неохотно или не являлись вовсе, задерживало отправку маршевых батальонов на фронт. К тому же люди приходили маленькими группами, и многие из них намеренно задерживались на вокзалах или в селах, где у них были родственники. Например, вместе с Панаитом Хуштой с поезда в Каяуе сошли всего около тридцати новобранцев. Разделившись на кучки, они направились в расположение резервного полка. Все были подавлены, мрачны. Шли сгорбившись, не поднимая глаз от земли. По дороге им встречались прибывшие ранее мобилизованные, уже одетые в солдатскую форму. Те, кто полюбопытнее, спрашивали у идущих:
— Эй, земляк, из какого села?
Редко кто отвечал на эти вопросы. Большинство молча шли своей дорогой.
Когда Панаит Хуштой и прибывшие с ним мобилизованные добрались до полка, то все вместе и явились к начальнику — высокому и худому майору с чернявым лицом, тонкими усиками, сросшимися бровями и сверкающими глазами. Майор брал повестки, выкрикивал, коверкая, фамилии, а лысый скуластый писарь вносил их в табель.