Художественный мир Гоголя - Страница 19
Роль обоих предисловий в композиционной структуре «Вечеров» очень велика. Они не только связывают повести в единый художественный узел. Они, кроме того, и это особенно существенно, помогают читателю понять художественную позицию, а также направление эстетических поисков молодого писателя. В этих предисловиях Гоголь совершенно определенно противопоставляет свои художественные принципы, свое право говорить «запросто» канонам «панской» литературы, чуждой и непонятной народу. Со страниц его повестей повеяло дыханием подлинной народной жизни, еще никогда так естественно и поэтично не отражавшейся в русской литературе.
Пасичник Панько — не единственный образ рассказчика в «Вечерах». На титуле обеих их частей он обозначен, собственно, лишь как «издатель». Но он и повествователь. Это он ведет разговор в предисловиях к двум частям «Вечеров». Мы узнаем его характерную ироническую манеру сказа во вступлениях к «Вечеру накануне Ивана Купала» и повести о Шпоньке, да еще снова встречаемся с ним в самом конце второй части книги, в приложении, где в той же форме сказового просторечья приведены опечатки. Во всех прочих случаях образ Панька как бы выключен из повествования. Он уступает место либо автору, либо другим рассказчикам. А их несколько: тут и словоохотливый Степан Иванович Курочка из Гадяча, и более сдержанный дьячок Фома Григорьевич («Что за истории умел он отпускать!» — отзывается о нем пасичник Панько), тут и некий безымянный повествователь из ученых людей, умеющий рассказывать «по-книжному». Все они разные, эти персонажи. И каждый из них придает свою индивидуальную речевую окраску повествованию. Хотя иной раз и не так просто бывает понять, кто именно из рассказчиков в данном случае выступает. Но Гоголю это и не важно, он не стремится к точной персонализации повествования. В сущности образ рассказчика здесь многолик. В предисловии ко второй части «Вечеров» пасичник Панько замечает: «В этой книжке услышите рассказчиков все почти для вас незнакомых, выключая только разве Фомы Григорьевича» (I, 195). Но этих рассказчиков не так легко различить. В иных случаях это некий собирательный тип человека из народа, не желающего из него выделяться и потому не обретающего своего личного голоса. Это как бы сам народ ведет о себе рассказ. Здесь Гоголь весьма близок к народнопоэтической традиции.
Близость к ней характерно окрашивает всю художественную структуру обеих частей «Вечеров». Но есть и некоторые различия между ними. В повестях второй части мотивы романтической сказки более отчетливо переплетаются с серьезными размышлениями над трагическими сторонами жизни. Эта тенденция была выражена и прежде. Сейчас она становится глубже. Веселый, лирический колорит, присущий первой части книги, во второй — сглаживается. Общий тон письма становится более сдержанным.
Единственное, пожалуй, исключение во второй части книги — «Ночь перед рождеством». Здесь еще бьет через край бравурный лирический ритм, характерный для «Сорочинской ярмарки» или «Майской ночи». Светел, безоблачен поэтический мир, в котором живут кузнец Вакула и прелестная Оксана. Неслыханна красота ее и беспредельна его любовь к ней. Но рядом с этим светлым, лирическим миром, отражающим поэзию народной жизни, существует другой мир, в котором главенствуют раболепие и корысть, лукавство и высокомерие. В резком обличительном контрасте сталкивает фантазия писателя образ народной Украины и официальный лик екатерининского Петербурга.
Царская столица увидена глазами Вакулы. Огни, кареты, форейторы — ослепительный блеск ночного Петербурга ошеломляет бедного кузнеца. Этот непривычный, чуждый мир враждебен ему. «Господ, в крытых сукнами шубах, он увидел так много, что не знал, кому шапку снимать. «Боже ты мой, сколько тут панства!» — подумал кузнец». Отчужденность народа от этого панства еще отчетливее показана при встрече запорожцев с царицей Екатериной и Потемкиным.
Сколько иронии и сарказма чувствуется в этой картине, нарисованной пером сатирика! И снова она подается через восприятие кузнеца Вакулы. Комната наполнилась шумными голосами дам и придворных. Они были в атласных платьях и шитых золотом кафтанах. Можно было ожидать, что внимание Вакулы на мгновенье сосредоточится на ком-нибудь из этих лиц, и это даст повод писателю нарисовать портрет кого-нибудь из них. Ничего подобного! Ни одно лицо не обратило на себя внимание кузнеца: «Он только видел один блеск и больше ничего». В окружении Екатерины нет ни одного примечательного лица, которое заслуживало бы быть выделенным из толпы. Внешний блеск, мишура исчерпывает коллективный портрет этой толпы — суетливой, заискивающей и пресмыкающейся перед Потемкиным. Ей противопоставлены запорожцы, гордые, полные собственного достоинства. Не боятся они признать, что не все им по душе в столице, — например, что «бараны здешние совсем не то, что у нас на Запорожьи», дескать, мясо, которым кормят запорожцев, хуже того, какое они едят дома. Недаром Потемкин, услышав эти слова, поморщился, так как запорожцы говорят вовсе не то, чему он их учил. А в следующий момент происходит нечто еще более дерзкое. «Один из запорожцев приосанясь выступил вперед: «Помилуй, мамо! зачем губишь верный народ? чем прогневили?» И вместо слов смирения и покорности, козак вызывающе начинает перечислять заслуги запорожского войска перед русским государством. А сколько дерзновенной отваги выказывает кузнец Вакула, размечтавшийся о царских черевичках для своей жены! «Государыня засмеялась. Придворные засмеялись тоже. Потемкин и хмурился и улыбался вместе. Запорожцы начали толкать под руку кузнеца, думая, не с ума ли он сошел» (I, 237).
Особенно интересен в этой сцене Потемкин — лукавый царедворец, опасающийся выразить свое отношение к происходящему, и потому одновременно и хмурящийся и улыбающийся. А вот еще один выразительный штрих к портрету «светлейшего». В самый драматический момент встречи запорожцев с царицей, когда один из них от имени всей депутации жалуется на притеснения, которым подвергается народ, и умоляет ее не губить Украину, автор неожиданно переводит взгляд свой на Потемкина: он в это время «молчал и небрежно чистил небольшою щеточкою свои бриллианты, которыми были унизаны его руки». Вот он предел душевной черствости и равнодушия!
Простой человек из народа всем своим нравственным, психологическим обликом куда выше стоит любого из тех, кто окружает царицу Екатерину, да и ее самой, в которой нет ничего возвышенного, «царственного», показанной совершенно заурядной, будничной, «небольшого росту женщиной… с голубыми глазами».
Поэтическая сказка Гоголя была начинена весьма сильным горючим материалом.
Вторая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки» разнообразнее и шире первой по своему содержанию. «Ночь перед Рождеством» и «Заколдованное место», хотя некоторым образом и отличаются от предшествующих повестей, но в сущности примыкают к ним. В двух других повестях второй части мы обнаруживаем уже и нечто принципиально новое.
В повести «Страшная месть» Гоголь обратился к теме национально-освободительной борьбы украинского народа. Правда, исторический сюжет раскрывается в этом произведении отчасти еще в условно-романтическом плане, а события реальной истории причудливо переплетаются с характерными для всего цикла «Вечеров» элементами фольклорной легенды и сказки. И тем не менее обращение молодого писателя к социально-исторической теме имело для него весьма серьезное значение.
В центре повести — героический образ Данилы Бурульбаша. Это суровый и сильный человек, самоотверженно защищающий казацкую волю от покушающихся на нее польских панов и ксендзов. «Паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем, зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно, задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе» (I, 264). Эти строки, написанные от автора, выражают вместе с тем ту эмоционально-психологическую атмосферу, в которой раскрывается характер Данилы. Он тоскует о минувших походах и сечах во главе с гетманом Конашевичем, принесших славу запорожскому воинству, и гневно осуждает тех своих соотечественников, для кого личное благо выше интересов отчизны: «Порядку нет в Украйне: полковники и есаулы грызутся, как собаки, между собою. Нет старшей головы над всеми. Шляхетство наше все переменило на польский обычай, переняло лукавство… продало душу, принявши унию…» (I, 266).