Хозяйственная этика мировых религий: Опыты сравнительной социологии религии. Конфуцианство и даосизм - Страница 73

Изменить размер шрифта:

Впрочем, в эмпирической исторической реальности это психологическое родство всегда приводило к важным для развития искусства союзам, на которые так и или иначе шло большинство религий — и тем систематичнее, чем больше они стремились стать универсалистскими массовыми религиями, т. е. чем больше они зависели от воздействия на массы и эмоциональной пропаганды. Наиболее непримиримой к искусству оставалась религиозность виртуозов — как в ее активно аскетическом, так и в мистическом варианте: причем тем жестче, чем сильнее в ней подчеркивался надмирный характер бога или внемирской характер спасения.

Таким же напряженным было отношение этики религиозного братства религий спасения к величайшей иррациональной жизненной силе — половой любви. И здесь напряжение было тем сильнее, чем, с одной стороны, сублимированее сексуальность, а с другой — чем последовательнее развивалась братская этика спасения. И здесь изначально отношения были очень тесными. Половое сношение часто являлось элементом магической оргиастики,[479] а священная проституция — не имевшая ничего общего с «первоначальным промискуитетом» — чаще всего пережитком этого состояния, в котором любой экстаз считался «священным». Профанная — как гетеро-, так и гомосексуальная — проституция была очень древней и часто рафинированной (обучение лесбийской любви встречается уже у так называемых первобытных народов). Переход к правовой форме брака плавно шел через всевозможные промежуточные формы. Понимание брака как способа экономического обеспечения женщины и наследственных прав ребенка и важного для потусторонней жизни института получения потомков (из-за жертвоприношений предкам) было универсальным и появилось еще до пророков; само по себе оно не имеет ничего общего с аскезой. Половая жизнь как таковая имела своих духов и богов, как и всякая иная функция. Напряженное отношение к ней проявлялось только в древнем временном целомудрии служителей культа, видимо, обусловленного тем, что с точки зрения строго стереотипизированного ритуала сексуальность уже отчасти рассматривалась как сфера специфического господства демонов. Неслучайно пророчества и контролируемые священниками жизненные порядки почти без какого-либо значимого исключения регламентировали половые сношения посредством брака. В этом выражается противоположность рационального регулирования жизни магической оргиастике и всем формам иррационального дурмана. Дальнейшее усиление напряжения было обусловлено развитием обеих сфер. В области сексуальности — посредством ее сублимирования в «эротику», т. е. сознательно культивируемую внеобыденную сферу, что контрастировало с трезвым натурализмом крестьян. Причем внеобыденную не только и не столько в смысле чуждости конвенциям. В рыцарских конвенциях предметом регулирования была именно эротика. Правда, при этом характерным образом скрывалась естественная и органическая основа сексуальности. Внеобыденность заключалась именно в уходе от непосредственного натурализма сексуальности. В своих основаниях и своей значимости она была включена в универсальные связи рационализации и интеллектуализации культуры.

Напомним кратко стадии этого развития на примере Запада.

Выход человеческого существования за пределы органического круговорота крестьянского бытия, постоянное обогащение жизни интеллектуальным или иными культурными содержаниями, имеющими надындивидуальную значимость, отдаляли содержание жизни от природной данности и одновременно закрепляли особое положение эротики. Она возвысилась до сферы сознательного наслаждения (в самом высоком смысле). Несмотря на это и именно благодаря этому применительно к механизмам рационализации она представала в качестве способа проникновения в самое иррациональное и самое реальное ядро жизни. Степень и характер ценностного акцентирования эротики исторически сильно изменялись. Владение женщинами и борьба за них воспринимались воинами как борьба за добычу и власть. Для доклассического эллинства в эпоху рыцарской романтики эротическое разочарование могло стать, как у Архилоха,[480] переживанием с серьезными и длительными последствиями, а похищение женщины — поводом к беспрецедентной войне героев. Даже в отзвуках мифов у трагиков половая любовь выступает как подлинная сила судьбы. Однако в целом способность женщины к эротическим переживаниям — можно вспомнить Сапфо — оставалась для мужчин недостижимой. Как свидетельствуют современники, в эпоху классической Греции, в период армий гоплитов, в этой области мыслили относительно трезво, скорее, даже более трезво, чем китайский образованный слой. Это не значит, что тогда уже не понимали смертельной серьезности половой любви. Скорее, для них было характерно обратное: несмотря на Аспасию, вспомним речь Перикла[481] и особенно известное высказывание Демосфена.[482] Для исключительно мужского характера этой эпохи «демократии» эротические переживания, в которых женщина выступает — говоря нашим языком — как «жизненная судьба», показались бы чуть ли не сентиментальностью школьников. В центре эллинской культуры в качестве объекта всего любовного церемониала выступал именно «товарищ», мальчик. Вследствие этого эрос Платона при всей своей возвышенности является очень умеренным чувством: красота вакхической страсти как таковой официально не была включена в эти отношения.

Принципиальная проблематизация и трагизация в эротической сфере стала возможна в результате требований ответственности, которые на Западе имели христианское происхождение. Ценностное акцентирование чисто эротической чувственности как таковой произошло в культурных условиях феодального понятия чести посредством привнесения рыцарской вассальной символики в эротически сублимированные сексуальные отношения. В основном в тех случаях, когда возникали какие-либо комбинации с криптоэротической религиозностью или непосредственно с аскезой, как в Средневековье. Как известно, рыцарская куртуазная любовь христианского Средневековья была эротической вассальной службой не девушкам, а исключительно чужим супругам; она предполагала ночи (теоретически!) платонической любви и казуистический кодекс обязательств. Резкое отличие от мужского характера эллинской культуры здесь в том, что «испытание» мужчины происходит не перед другими мужчинами, а перед вызывающей эротический интерес «дамой», понятие которой впервые конституируется именно посредством этой функции. Дальнейшее усиление специфической эротической чувственности связано с переходом от в сущности мужских агональных и потому близких античности конвенций Ренессанса, отбрасывающих христианский рыцарский аскетизм (например, в книге «О придворном»[483] и во времена Шекспира), к все более невоенному интеллектуализму салонной культуры. Последняя опиралась на убежденность в творческую силу межполового общения, для которого открытая или латентная эротическая чувственность и испытание кавалера в соперничестве с другими перед лицом дамы стали незаменимым средством возбуждения. Начиная с «Lettres Portugaises»,[484] реальная женская любовная проблематика стала специфическим объектом духовного рынка, а женская любовная переписка — «литературой». Наконец, последнее усиление акцента на эротической сфере произошло на почве интеллектуалистской культуры, когда она столкнулась с неизбежно аскетическим настроем профессионализма. В условиях напряженного отношения к рациональной повседневности ставшая внеобыденной половая жизнь, особенно внебрачная, могла оказаться единственной связью человека, полностью выпавшего из круговорота прежнего простого органического крестьянского существования, с естественным источником жизни. Возникший таким образом сильный ценностный акцент на особом чувстве мирского освобождения от рационального, чувства блаженного триумфа по своему радикализму соответствовал неизбежно столь же радикальному неприятию, свойственному всем видам внемирской и надмирской этики спасения. Для последней триумф духа над телом должен был найти свою кульминацию именно здесь, придавая половой жизни характер единственной неискоренимой связи с животным началом. Однако при систематическом превращении сексуальной сферы в высоко значимую эротическую чувственность, преображающую и истолковывающую чисто животное начало, это напряжение должно было достичь максимума именно тогда, когда религиозность спасения приняла характер религии любви — религии братства и любви к ближнему. И именно из-за того, что в подобных условиях эротические отношения, видимо, становятся высшей формой осуществления принципа любви — прямого взаимопроникновения человеческих душ. Безграничная самоотверженность, радикально противоположная всему предметному, рациональному и всеобщему, приобретает здесь уникальный смысл, который в своей иррациональности связывает одно существо с другим, и только с ним. С точки зрения эротики, смысл и ценностное содержание самих отношений заключаются в общности, которая переживается как полное единение, как исчезновение «ты» и настолько овладевает человеком, что «символически» толкуется как таинство. Именно благодаря необоснованности и неисчерпаемости собственного переживания, не передаваемого никакими средствами и напоминающего мистическое обладание не только интенсивностью, но и непосредственностью переживаемого, любящий человек чувствует, что находится в центре подлинно живого, недостижимого для рациональных усилий, что он полностью ускользнул как от холодных мертвых рук рационального порядка, так и от тупой обыденности. Познав связь с «самым живым», он воспринимает безобъектные (для него) переживания мистика как бледное потустороннее царство. Рефлексивная любовь зрелого мужчины соотносится со страстной мечтательностью молодого человека так, так смертельная серьезность эротики интеллектуализма — с рыцарской куртуазной любовью, осознанно принимая природное начало половой сферы как воплощение творческой силы.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com