Хоровод - Страница 14
Вот, значит, где исчезает Неврев, вот откуда привозят его без чувств, вот что за надобность ему в деньгах!
Себе мы готовы простить все что угодно, достигая порой этой цели такими изощренными софизмами, таким лукавством, такой утонченной хитростью, что, право, становится обидно, почему этот арсенал не пущен в ход для другой причины. Зато уж никак не будем мы снисходительны к людям, в которых заметили свои пороки. Пороки, нам не знакомые, ни разу не испытанные, разглядываем мы с холодностию врачевателя, наблюдающего разверстые раны, но недостатки, носителями которых являемся мы сами, вызывают в нас брезгливость, а это ощущение не оставляет места безразличию. К тому же, человек порочный (будь то морфинист или игрок) – без сомнения, человек зависимый, ибо находится в плену у предмета своей страсти, а следовательно, существо в известном смысле с подавленной волей. Это как будто дает нам право почитать такого человека ниже себя, а главное, позволяет в разговоре с ним взять назидательный тон. Одни только влюбленные не слывут у нас людьми порочными, и слава богу, хотя своей одержимостью зачастую превосходят каких-нибудь жалких карточных игроков или поклонников бутылки.
Собрав воедино все свои горькие упреки, я решился поговорить с Невревым начистоту. К счастью, повод был очень хорош, чтобы удовлетворить моему любопытству. Одно меня смущало: вексель на эти двести рублей, который он почти насильно засунул мне за обшлаг рукава, – безнравственные моты так не поступают.
На следующее утро после развода я так и спросил Неврева, рассматривая темные круги вокруг его глаз:
– Ты что́ же, играешь?
Сразу стало ясно, что удар был силен. Неврев весь как-то съежился, взгляд его в секунду стал виноватым, как у собаки, тянущей морду к руке, от которой минуту назад получала она побои. И еще какой-то образ мелькнул в голове – образ старичка-эмигранта, ножницами снискивающего себе пропитание.
Задай я подобный вопрос Ламбу, да еще с похожей интонацией, он бы, верно, посмотрел на меня как на сошедшего с ума.
Увы, любовь – не порок, и я горько просчитался. Впрочем, поделом. Мы отвели лошадей в конюшню и пошли обедать к полковнику.
– Что́ это вы невеселы, господа, – заметил он. – Не отчаивайтесь, под Рождество что-нибудь да выйдет. Вы, может быть, из-за конька своего переживаете, – отнесся он ко мне, – и-и, пустое. То ли еще бывает. Вот, помню, – тому уж наверное лет десять – перед самим государем с лошади свалился. Остолоп мой напился, что ли, – он разумел своего денщика, известного в полку отменным пьянством, – да и не затянул подпругу как следует… И смех и грех. Вот только колено расшиб – две недели лежал, не вставая.
Ворожеев похлопал себя по этому колену.
– Тоже, знаете, переживал, дело такое. Чего только не передумал, а тут вдруг сам Васильчиков – он тогда был корпусным командиром. Как, мол, твое колено, говорит… Никогда не знаешь наперед, чем обернется… А то, бывало, весь полк ночью не спит из-за какого-нибудь пустяка. Офицеры все в отлучке, в Петербурге или еще где. Поди собери! К разводу-то едва поспевали.
После обеда, когда мы с Невревым вышли на улицу, сквозь тучи пробился слабый луч солнца.
– Я хотел бы объяснить тебе кое-что, – сказал Неврев.
– Насчет чего? – я сделал непонимающий вид.
– Насчет денег, – с досадой посмотрел он в сторону.
Когда мы прибыли ко мне, он протянул мне измятый конверт.
– Что́ это такое? – я повертел его в руках.
– Это одно личное письмо. Прочти его сейчас, – сказал он и бросился на диван.
Я недоуменно извлек из конверта сложенный лист, развернул его и вопросительно взглянул на Неврева.
– Читай, это удобно, – сказал он, заметив мою нерешительность, – я тебя прошу.
И вот что я прочел:
«Милостивый государь,
Владимир Алексеевич.
Пишу к Вам, видит Бог, не с легким сердцем. После смерти Вашего батюшки я принял в Вас самое близкое участие, отнесся к Вам едва ли не как к родному сыну. Заклинаю же Вас – не губите мою дочь! Она неопытное юное создание, Вы также молоды, а молодость способна ввести в заблуждение, в ошибку даже человека таких достоинств, какими обладаете Вы. Я старше Вас и тоже был молод и также, а может быть и в превосходной степени, был подвержен «милым сумасбродствам». Поверьте, все пройдет, через два-три года Вы будете вспоминать себя сегодняшнего с ироничною улыбкой на устах, Вы убедитесь, что главное в жизни – устойчивость, так сказать, корни, которые позволяют дереву стоять в любую непогоду, лишь изгибаясь и сбрасывая с себя ненужные, отжившие листы. Вы куда лучше моего знаете свое положение. Имения у Вас уже нет никакого – Владимир Алексеевич, не поймите меня превратно, – вот-вот из пансиона выйдет Ваша уже взрослая сестра. Надобно и о ней подумать, и о ней позаботиться. Но представим себе, – я говорю, предположим, – что Вы и Елена соединились. Сладостный дурман первых счастливых месяцев рассеется, а что за ним? Жизнь на жалованье, позволяющее свести концы с концами одному, но совершенно недостаточное для содержание семьи. Я разумею, конечно же, достойное содержание, содержание, приличествующее положению в обществе моей дочери и Вашему, как офицера на службе государя. Вы же знаете Елену, помилуйте! Она не удовлетворится ролью гарнизонной дамы в каком-нибудь затхлом белорусском местечке, не захочет кочевать, не пожелает свесть знакомство с теми женщинами, которые перебираются с армией с места на место, а одиночество невыносимо, ибо даже самый преданный супруг, будучи постоянно занят службою, не сможет заменить женщине прелестей живого общения с окружающим миром. И она восстанет, не сразу, конечно, но лучше бы так, потому что до этого в наемной неуютной квартирке поселятся сначала скука, потом раздражение, за ним – расстроенные нервы и, наконец, недоверие, от которого до неприязни – один шаг. Печальную картину нарисовал, но поверьте, это сама жизнь. Она все время норовит ввести нас в заблуждение и не прощает тех ошибок, что совершаем мы по ее наущению. Ведь не будете Вы служить в Петербурге век. Чтобы расти, чтобы развиваться, необходимо будет сменить полк, отдать дань армии. Так, юноша-мореход не сделает жизнь на берегу – ему непременно нужно плавание, и потом он снова приветствует родину уже зрелым умудренным капитаном. И дети, дети! Подумайте о них. Какая огромная ответственность ложится на нас с появлением этих доверчивых беспомощных существ – та самая ответственность, которая движет сейчас мое перо.
Я понимаю, Вы, верно, возразите мне, воскликните: “Любовь! А как же любовь? Что делать с ней?” И я дерзну ответить Вам: ее нет, не существует, хотя Вам кажется, что сердце подсказывает обратное. Литература выдумала ее, но не воплотила, а, как известно, литература – это более игра холодного ума, нежели результат душевных движений. Но я знаю иную любовь – ту, о которой в книгах не сказано ни слова. Это настоящее чувство, оно не так восторженно, зато устойчиво, не столько опьяняюще, сколько постоянно. И Вы узнаете ее, поверьте старику. А опьянение проходит очень быстр, о и мимолетное удовольствие сменяется раскаянием и головной болью. У Вас вся жизнь впереди, не повторяйте чужих досадных промахов, идите к своей истинной цели и кто знает! Быть может, достигнув ее, обретя подлинное счастие, Вы добрым словом помянете и это мое послание…»
– Так у тебя есть сестра? – спросил я Неврева.
– Прочел? – он приподнялся с дивана, на котором лежал, заложив руки за голову.
– Так точно.
– И понял?
– Чего же здесь непонятного?
– У меня была… признаться ли?.. право же, так это глупо… была последняя надежда, точнее, и ее не было – я сам ее выдумал… Сыграть, сыграть, чего не бывает, столько историй на слуху – в одну ночь становятся богачами. Смешно, конечно. Деньги твои я все спустил до копейки, да и своих сто рублей туда же. Так оно и должно было случиться, я не Плещеев, но я думал: а вдруг? мало ли что?
– По мне уж лучше синица…