Хочешь жить, Викентий? - Страница 4
Жизнь была прекрасна. Любочка сказала, что мне надо поступить в институт, чтобы меня не забрали в армию, потому что ей без меня будет скучно. В какой институт? Мне было все равно. Я был уверен, что поступлю.
Тридцатого июня у Любочки был день рождения. Ей исполнялось семнадцать.
У нас на этот день был свой тайный план.
Вечером, через час после отбоя, когда наконец совсем стемнело, Люба спустилась на первый этаж, где на лестнице за лифтом было открыто окно.
Я помог ей выбраться, и вскоре мы были за воротами, на свободе. Самым коротким путем провел я ее от больницы до набережной Волги. Мы постояли немного у освещенного парапета и спустились на дикий пляж.
– Здесь нас никто не найдет, – сказал я.
– А нас и не будут искать! – засмеялась Любочка. – Я написала Марье Ивановне, что я с тобой. Так что до утра они ничего не будут предпринимать. А в шесть я вернусь.
Мы уселись на огромный теплый камень. Реки почти не было видно, просто какая-то живая, иногда вдруг всплескивающая темнота. Днем была жара, и теперь от воды веяло теплым парным духом.
– С днем рождения! – сказал я, обняв ее.
– С днем рождения, – повторила она и притихла.
Потом мы развели костер. Любочка стояла перед ним неподвижно, смотрела в огонь, и мне снова не верилось, что к ней можно прикоснуться…
В пять мы отправились назад.
– Санечка! Как же было хорошо! – Она вскочила на ступеньку набережной. – Я храбрый заяц, я никого не боюсь!
Я проводил ее до больничных ворот.
– Позвони после взбучки, – сказал я.
– Ага!
Дома я повалился на кровать и сразу уснул крепко и счастливо. Телефонный звонок вытянул меня из глубины на поверхность. Было утро, а может, день, солнце палило в не закрытые ставнями окна. Я вскочил, помчался к телефону.
– Саша, – услышал я тихий голос, – это Марья Ивановна…
Я испугался, стоял и молчал.
– Сашенька, Люба…
Я сразу все понял. Бросил трубку, выбежал из дома и направился к Любе в больницу, в палату, но понял, что ее там уже нет…
Я вспомнил себя через несколько часов: я возвращался откуда-то по мосту – видимо, все-таки ходил в больницу.
На мосту, у перил, стояли два парня. Лиц не помню, но один из них был в белой, расстегнутой на груди рубашке. Он держал в руках бутылку с вином и, истерически хохоча после каждого слова, твердил:
– Представляешь, Серега?! Дергаю за кольцо – ни фига!.. Ищу запасное – нету! И падаю! Понимаешь, Серега? Падаю! А все наверху – у них-то парашюты раскрылись! А я падаю, Серега! Понимаешь?
Он жадно хлебнул из горлышка, сунул бутылку второму.
– Серега! Смерти нет! – крикнул он яростно и чуть не плача.
– Смерти нет, – согласился Серега, отпивая.
– Эй, братишка! – позвал парень в белой рубашке. – Выпей с нами!
Я взял бутылку.
– Представляешь, дергаю за кольцо…
– Парашют не раскрывался? – тоскливо спросил я.
– Смерти нет! – бешено закричал он. – Пей!
– Смерти нет… – повторил я и, кажется, только тогда заплакал.
В августе я подал заявление на восстановление в медучилище и вот снова хожу на лекции и зубрю, зубрю, зубрю в бешенстве все, что положено, о человеке и о том, в чем держится его душа…
Накось выкуси!
I
– Олег Иваныч! Перелом черепа привезли! – В дверь ординаторской просунулась мордочка Вали-санитарки.
– Иду, иду! – Олег Иванович поднялся из-за стола. – Вот видите, коллеги, восемь утра, а кому-то череп уже проломили. На то оно и травматологическое отделение. – Олег Иванович авансом называет нас, практикантов, коллегами.
Утренняя пятиминутка, на которой обсуждалось все, что приключилось в отделении травмы за сутки, закончилась. Медсестры, дежурившие ночью, поспешили в раздевалку – сменить «боевые» халаты на штатское платье – и скорее на отсып, домой, а дневная смена разбрелась по своим местам. Мы выходим вслед за Олегом Ивановичем.
– Походи́те по палатам, посмотри́те на больных. А сейчас извините: к переломанному черепу спешу, – договаривает он уже на повороте к смотровому кабинету. Нас, значит, брать с собой не хочет.
Я здесь первый день, а Борька, наоборот, заканчивает свою травматологическую практику.
– Подумаешь, – говорит он, – я тебе, Санёк, сам черепников этих покажу. Пошли на мужскую половину. Банально, конечно, но для первого раза тебе и этого хватит.
Мы вошли в первую от края – пятьдесят пятую. В этой небольшой, на четыре койки, палате оказалось трое больных, четвертого только что выписали. На первой койке лежал больной, укрытый до самой шеи тремя одеялами. Голова забинтована, вокруг закрытых глаз – багрово-синие круги кровоподтеков, «очки», один из признаков перелома че́репа. Черепа́ ломают у нас в городе, как я понял, часто, несколько палат стабильно занимали «очкарики», и ряды их активно пополнялись.
Больной трясся в страшном ознобе, так что все три одеяла на нем тряслись и подпрыгивали. Около него стоял «брат по несчастью», владелец второй койки, он подтыкал одеяло и бодряще поокивал: «Ничо-о-о, согреешься! Меня ишшо не так потрясывало!» Голова его была также перевязана, но «очочки» поуменьшились и имели вокруг одного глаза желтовато-лимонный цвет, а вокруг второго – бледно-голубой.
Третий, белобрысый верзила, свободный от всяких повязок на голове, сидел, свесив ноги с кровати, и жевал курицу, вытаскивая куски из стеклянной банки.
– Боря! – разулыбался он, во всю работая челюстями. – Новенького медбрата привел! Вот, – он поднял вверх куриную ножку, – соотечественницу Мопассана поедаю. Французская курица. Могу угостить! Мне сегодня на выписку. Так что обедать уже дома буду!
– Завтрачек-то у вас, Леонид, так, легонький совсем, – ответил Борька, – интеллигентный вы человек!
– Ишшо завтракает, а уж про обед думает, чем брюхон набить! – проворчал сосед со второй койки. – Что за человек такой!
Мы с Борькой вышли в коридор.
– Да что ты мне говоришь, ёлы-палы! – доносился запальчивый молодой голос из следующей палаты.
– Знаю – вот и говорю. Я в этом цеху семнадцать лет работаю, – спокойно отвечал ему второй.
– Ну что, Боря, заходим в пятьдесят шестую?
– Нет, не могу больше видеть, как соотечественниц Мопассана поедают, – поморщился Борька.
Мимо пронеслась операционная сестра. Из перевязочной гуськом выбежали сестры, и только Олег Иванович, завершавший этот исход, шел быстро, строго и сосредоточенно. На нас он даже не взглянул. К медсестринскому столику подбежала палатная сестра Тамара Сергеевна.
– Что это сестры сами не свои бегают? – спросил Борька, присаживаясь на стул. – Комиссия, что ли, какая?
– Да уж лучше бы комиссия, – расстроенно покачала головой Тамара Сергееевна. Она бросила на стол новую историю болезни. – Девушку с завода привезли. В станок затянуло. – Тамара Сергеевна понизила голос. – Всю изуродовало: и позвоночник, и таз, и ноги, и руки, – всю переломало. Да еще скальпированная рана черепа.
– Умерла? – спросил я машинально, читая историю болезни: «Крылова Александра Александровна. 19 лет…»
– Жива пока, но в сознание, видимо, не придет. – Тамара с досадой вздохнула. – На свадьбу к подружке вечером ехать собралась. Накрутила бигуди. Вот бигуди-то ее и затянули. Волосы густые, длинные – до пят, наверное, были.
Александра… Старше нас на два года. Но впечатление такое, будто мы из разных эпох. Она переехала в наш солнечный город с Севера, второй год работала на заводе, среди взрослых серьезных людей, была одной из лучших в профессии (в карте было отмечено: «передовик производства»). А я… а мы с Борисом просто поступившие в медучилище школьники, сидим посреди девичьего царства: в группе двадцать пять человек, а нас, пацанов, всего двое. И ничего не меняется, кроме названия предметов: анатомия, терапия, фармакология, латынь…