Хэда (др. изд.) - Страница 24
Отец не пожалел средств, чтобы дать дочери хорошее воспитание. Теперь повсюду денежные тузы старались, чтобы их сыновья и дочери ни в чем не уступали детям самураев и даймио.
Но чувства пересиливают воспитание и все то, что привито долго и тщательно обучавшими Оюки гувернантками и наставницами. Если она не выдержит и упрекнет Ареса-сан, если у нее все сорвется с языка, это будет ужасно. Она опозорит себя. В таких случаях в княжеских семьях девицы кончают жизнь самоубийством.
Отец дал ей также основательное религиозное воспитание. Традиции крепки в семье Ота. Сам Ота-сан относился к своим предкам снисходительно, как к недорослям и недоучкам, от которых не было никакого толка. Этот оттенок в отношении к душам усопших невольно передавался и детям при всем их почтении к религии.
Вся семья Ота единодушно смотрела вперед, а не назад и все свое благополучие создала сама.
Пришел Кокоро-сан, бросил шинель на пол. Девушка дала знак слуге подать чай.
– Она уже больше не сидит рядом с вами? – спросил Колокольцов.
Алексей молчал.
– Не надоело вам?
– Мы занимаемся с ней, как и прежде.
– В самом деле! Но ведь тут японский Миргород! Что с ними будет, когда мы уйдем…
Пришел старый Ота и сказал, что вся Япония больна, простудилась, пришлось мчаться на быстрой лошади в город Симода за лекарствами и приглашать докторов.
В лагере после вчерашнего аврала тоже много больных, все сипят и кашляют.
Колокольцов, уходя, дружески тронул локоть Алексея и покосился на японку. «Очень благородно и достойно держится Сибирцев! – подумал он. – Всем нам пример… Но мне уже поздно…»
Оюки проводила Колокольцова почтительным поклоном и восхищенным взглядом обратилась к Ареса-сан, как бы хотела сказать, что Кокоро-сан нравится всем, немного страшно, что совершенно овладел ее подругой. Оюки любит Ареса-сан. Но Оюки не хочет быть разрезанным персиком. Она никогда не покажет своего чувства.
Сибирцев, не разгибаясь, сидел за своим столом до сумерек. Уже все разошлись, когда он поднялся и как бы вдруг увидел девушку, обрадовался, подошел, взял ее за руку и попытался привлечь к себе, кажется, впервые за все время. Наверное, рассуждения Александра подействовали.
Оюки высвободилась и отступила.
Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.
Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости…
В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.
Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.
«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку… Чистая, умная… Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»… Порядочность? Долг? Честь?
Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:
– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?
– Да я из чертежной… Ужинал там.
– Привыкаете к их блюдам?
– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?
– К своим японским коллегам.
Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.
– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! «Да и оставит на время свою отроковицу», – подумал он.
Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:
– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.
Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки… Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»
Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!
Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.
– Я с вами, господа. Возьмите меня…
– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов. Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.
– А если опять польет, окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!
Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.
Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:
– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.
– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.
– Так точно, Алексей Николаевич… Унтер-офицер Григорьев, честь имею!
«Поди же ты!»
За составленными столами, заваленными бумагами, сидели гости.
Алексей обратил внимание на красивую молодую японку. У нее было очень белое лицо формы дыни, что считается у японцев красивым, да и у нас, пожалуй, сочтется… Черный гребень ее волос выползает острым краешком на высокий чистый лоб.
Из-за стола встал Гошкевич и подвел офицеров к японке, что-то сказал ей и добавил по-русски:
– Княжна Мидзуно-сама… Оки-сама.
Офицеры поклонились и щелкнули каблуками. Княжна протянула руку. Алексею показалось, что у нее чуть впалая грудь. Глаза ее задержались, словно она что-то знала про Алексея.
У Григорьева голос хороший, он поет в церковном хоре, знает ноты, играет в оркестре, может исполнить соло из Верди или Беллини. На днях пришлось слышать разговор про Григорьева у адмирала. Евфимий Васильевич сказал: «Пусть ходит!» Адмирал запрещал офицерам и матросам посещать японские дома и заводить знакомства. Алексей тогда значения не придал и не вслушивался.
Григорьев уселся за продолговатым столиком рядом с княжной, над длинной бумагой, тянувшейся из свитка, который лежал тут же. Развернутая часть свитка с рисунками свешивалась со столика.
Григорьев, развернув свиток пошире, показал его офицерам. Изображены как бы следующие вереницей друг за другом фигуры: петербургский дворник с метлой и в переднике, баба, торгующая яблоками, продавец сбитня, извозчик, лавочник, купчиха, двое приказчиков, барынька, гусар, солдат-гвардеец в высоком кивере. Жанровые сцены из жизни петербургского простонародья и господ схвачены живо, чувствуется умелая рука. До сих пор Алексей знал, что Григорьев – отличный чертежник. Японцы смотрели восхищенными взглядами, как обычно, когда видели что-то новое.
Подле княжны с другой стороны сидела пожилая японка лет семидесяти, с большим острым лицом, сильно накрашенным и покрытым слоем белил, одетая очень опрятно, с тщательно убранными красивыми волосами в седине, которые собраны были наподобие шатра и проткнуты шпильками в виде кинжалов.
Подошел хозяин храма, мужественный бонза, богатырского вида, с совершенно плоским, ничего не выражающим лицом.