Ханты, или Звезда Утренней Зари - Страница 61
Где?! Когда?! При каких обстоятельствах?!
В тайге-то ведь и проезжих и прохожих, особенно в донефтяные годы, немного было…
И он снова, в который уже раз, начинал, как сквозь сито, просеивать события недавнего прошлого. Хотелось-таки ему выискать место там этому парню-искателю: кто он и кого он так напоминает. Но при этом прокручивал в памяти встречи с мужчинами, полагая, что женщины здесь ни при чем. И, во-вторых, он припоминал только те годы, что приходились примерно на юность и взрослую жизнь искателя. А в глубь времени он память не пускал. Намеренно не пускал. Считал, что искать там нечего. Хотя подспудно, еще неосознанно он чувствовал, что, быть может, там нашел бы ключ к таинственному искателю. Он знал, что корни настоящего очень далеко уходят в прошлое и, возможно, еще дальше уйдут в будущее. И, если хорошо поразмышлять о прошлом, то можно многое понять в настоящем и в будущем.
Корни все земное и небесное связывают воедино.
Правда, они могут так переплестись меж собой, что потом не всякий в них разберется.
И у молодого искателя, конечно, есть свои корни…
И у начальника искателей Медведева есть корни. Есть корни и есть наземные и небесные машины. Хороши машины, если они помогают человеку жить. Одно только плохо — у них нет головы, они не могут думать. А если попадут в руки бездумных, безголовых — тогда беды не миновать! Как с ними ладить?! Как? Ведь человек должен думать и за себя, и за машину…
Не найдя ответа на многие мучившие его вопросы, он останавливал упряжку — олени переводили дух, а он встряхивался от своих дум. Потоптавшись возле нарты, он снова пускался в путь. Ехал и дремал. Он ехал на запад, в сторону Звезды Вечерней Зари. Потом просыпался, и мысли его устремлялись, обгоняя нарту, на запад, в глубину прожитых лет. И вспоминалась та послевоенная поездка вниз по течению, на обласе, на веслах, с девушкой-медиком Мариной.
Она до сих пор жила в его памяти. И время бессильно пред ней. Она все так же молода и красива, как и много лет назад. Как туго натянутая струна. Упругая, ладная и… таинственная. Тронешь эту струну и по сей день не знаешь, что услышишь, какой будет отзвук…
Напоминала она и дождинку, что пришла с неба, перекатывалась по деревьям, по листьям, по травам — меняла форму, но оставалась по-прежнему загадочной и непознанной. Она приходила с неба, и это небо было то веселым, то грустным, то пугающе мрачным. И была то холодной, то теплой, то обжигающе горячей.
И все одна и та же дождинка…
И теперь, когда размышлял о ней, поднялась в нем волна тревожно щемящей грусти и печали.
26
И под шум дождя они приняли ночь.
Ночь была такой же сырой и мокрой, как и небо. И не грела волглая одежда, и сон не шел, и тепло было где-то… И Демьян не то подумал, не то сказал вслух: «Как рука?», ибо в последнее время уже не замечал, когда размышлял про себя, а когда говорил вслух. «Как рука?» — быть может, спросил он. Быть может, подумал. И нашел ее руку. И положил свою шершавую ладонь на перебинтованную кисть ее руки. И к нему пробилось тепло ее руки. Но держал он руку свою бессознательно, держал как инструмент, снимающий боль. Где-то в подсознании осталось, что чужая рука «снимает» боль. Особенно рука любящего тебя человека оказывает самое сильное действие. В детстве, бывало, если у него что-то болело, взрослые прикладывали к этому месту руку. И чем больше любишь этого человека, тем быстрее затихнет боль и тем быстрее он засыпает. Лучше всех головную боль снимал отец. Ладонь его был и теплой, и шершавой, и тяжелой… Демьяну теперь показалось, что и его рука снимает боль. Он лежал неподвижно, тихо, прислушиваясь к чему-то, словно пытался уловить мгновение, когда боль оставит ее руку. Он лежал и ждал этого мгновения. И вдруг он почувствовал, как ходит кровь в ее руке. А потом уловил биение ее сердца. Оно билось так же, как и его сердце, — трепетно и гулко. Он не дышал, замер на миг, не поверил. Но тут услышал и, услышав, убедился — их сердца бьются в унисон, совсем-совсем одинаково. Будто одно сердце на двоих. И, уловив это, он понял — опять бессознательно, — что теперь можно прикоснуться к тем головокружительным линиям, что он видел на песке в жаркий полдень, что снились ему ночью и в кругу которых он витал, быть может, целую вечность, а возможно, был всего одно мгновение. Теперь можно прикоснуться к удивительно чистым линиям, ибо одежда, скрадывающая и убивающая красоту, сейчас никакой роли не играет. Он ничего не успел сообразить, ни о чем толком не успел подумать — руки уже прикоснулись. Сначала левая, затем правая. В другое время он бы ужаснулся ловкости и смелости своих рук. Это были его руки и одновременно не его руки. Не его руки, ибо они живут многие десятки веков, живут с самого рождения человека и знают все, что постигли все поколения предков: и любили, и ласкали, и говорили, и требовали, и познавали, и восторгались, и безумствовали, и… Руки делали многое. Руки могли все. И после, спустя многие годы и десятилетия, он будет удивляться памяти своих рук, ибо выяснится, что они ничего не забудут. Они запомнят все до самых малых и, казалось, незначительных подробностей. Но незначительного нет — все будет значительно. Придет время — и с помощью памяти рук он восстановит многое. И, быть может, ему захочется кое-что позабыть из сделанного им в жизни, возможно, найдутся кое-какие мелочи, но эта память не позволит ему ничего. Это — после. Теперь же он прикоснулся к изумительной линии ее бытия. Прикоснулся и вздрогнул. Быть может, это вздрогнула она. Быть может, они вздрогнули вместе. Быть может, вздрогнула Вселенная. Вздрогнули… Он почувствовал, что формы и линии ее быстро накалялись. Сначала были теплы, затем жарки. А потом местами огненно накалились. И ему безумно захотелось в одно мгновение сгореть — испепелиться в ничто, исчезнуть с лица земли, сгинуть неведомо куда. Сгореть. Испепелиться. Исчезнуть. Сгинуть. И в безумном восторге необъятный мир вдруг сузился до крохотного клочка земли. Потом земля ушла — и они остались вдвоем. Он еще чувствовал, как ее тепло входило в него. Сначала тепло, потом — жар, после — огонь. Безумный огонь любви и жизни. И он понял, что загорелся и горит. И она также загорелась и горит. Они горели вдвоем. Они горели в яростном переплетении неистовых линий. И, теряя ощущение реальности, в последнее мгновение, он понял, что это — самые совершенные линии, верх совершенства. И в соприкосновении с ней становились лучше и линии его мыслей, его дел, его жизни и всего окружающего их мира. Она приподнимала все, к чему прикасалась. Приподнимала или низвергала в бездну. И он не успел осознать — воспарил в неведомую высь или рухнул в бездну. Может быть, крайности сошлись — и это было одно и то же и уже не имело значения: высота или бездна… Единственное, что он еще успел сообразить, это мгновение изменения мира. Вот оно настоящее мгновение изменения мира. Настоящее мгновение жизни и любви. Мгновение жизни и смерти.
Мгновение изменения мира…
Потом остался один огонь. Огонь безумия. И больше — ничего…
Ни моросящего дождя.
Ни глухо шепчущей тайги.
Ни вздыхающей реки.
Ни неба.
Ни солнца.
Ни ночи.
Никого…
Ничего…