Ханты, или Звезда Утренней Зари - Страница 55
В пространстве было все. Север — юг, запад — восток. С севера пришел лисовин, с юга — лиса. На восток — идут. На запад — солнце уходит. Всюду — жизнь.
Жизнь на севере — лисовин. Жизнь на юге — лиса. Жизнь на востоке — лисы. Жизнь на западе — солнце. Жизнь в небе — след вспорхнувшей из-под снега куропатки. Она улетела, она летит где-то в пространстве. Она уже далеко, ее не видно, но она есть. Жизнь на земле — человек, люди, человечество. Жизнь на земле — дом Демьяна, родная река, родина, страна, страны…
Белое пространство беспредельно, как и жизнь на земле…
«Зима перевалила за вторую половину, дело идет к весне», — подумал Демьян. Это подсказали ему лисы. Таинственная и все сокрушающая сила вырвала их с разных точек земли — его, быть может, с самого побережья Ледовитого океана, а ее из уютных таежных лесов — и привела на этот пятачок белого пространства. Такова сила любви, размышлял он, провожая взглядом уходящее на запад вечернее солнце. Быть может, эта сила все двигает в белом пространстве? Двигает само пространство? Ведь здесь все в движении: солнце, лиса и лисовин, снега, небо и земля. И лисы совсем не случайно идут в сторону восхода солнца, в сторону Звезды Утренней Зари…
Белое пространство…
Казалось, все — просто.
Оказалось же — все не просто. Все — сложно. В пространстве ничего нет — и в то же время есть все. Одновременно и просто и сложно. Сложная простота. «У сотворившего это белое пространство много мыслей, — думал охотник. — Наверное, я не смогу добраться до конца троп многих его мыслей. Если, конечно, у этих троп есть конец, есть предел. Возможно, что предела вообще нет, ибо мысль, имеющая предел, не может волновать человека, не может затронуть его душу». Это Демьян знал наверно.
Белое пространство, обладающее волшебной силой…
Белое пространство…
Демьян закрыл книгу и, погрузившись в раздумья, долго молчал. Потом, как бы вдруг очнувшись от сна, сказал тихо:
— Мас-тер!..
Опять помолчал, затем взглянул на сына, спросил:
— Ты видел его?
— Да, — ответил сын. — В поселок приезжал. В школу к нам приходил. Рисовал.
— Он… не охотник? Зверя-рыбу не добывал? — заинтересовался отец.
— Он сын охотника.
— Вот-вот — сразу видно! — обрадовался Демьян. — Жизнь наших урманов-болот знает. Не будь он сыном охотника, разве сумел бы такое сотворить?!
Микуль согласно кивнул.
— На какой земле он родился? — спросил отец.
— В селении Сивохребт, на реке Салым. Это левый приток Оби.
— Сивохребт, Салым… — повторил отец. — Знаю, слыхал про эту реку. Салым по-нашему «Солхэм» — «сотворенная, созданная» река.
— Сотворенная?!
— Да. Мифы рассказывают, что в верховье Солхэма когда-то в незапамятные времена Царь и отец всех Громов жил. Так наши старики говорили.
— Ну, тогда сам бог велел ему творить, коль на такой реке родился, — пошутил Микуль, кивнув на книгу.
— Выходит, так: от бога, — согласился отец. — Хотя творит-то человек…
Немного помолчали, потом Демьян спросил:
— Его отец все на Солхэме живет?
— Нет.
— За зверем-птицей уже не ходит, значит.
— Нет… Его в тридцать седьмом увезли.
— Кровавый Глаз?
— Да.
— Вестей не было, значит…
— Нет. Сгинул бесследно.
— Бесследно… — повторил отец и замолк.
Быть может, он вспомнил тех, кто вот так же бесследно исчез в те годы на его Реке. Есть что вспомнить, есть кого вспомнить.
Молчал и сын.
Он почувствовал, что это «бесследно» имеет свои корни, и отец задумался об этих корнях, задумался о судьбе еще одного своего родственника.
Только впоследствии, спустя годы, Микуль узнает, что отец художника, Степан Миронович, был по натуре правдоискателем и беспокойным поэтом. Это и погубило его в сорок три года от роду.
А правдоискателем Степан Миронович был сильным, ибо знал грамоту и многое постиг своим умом. Еще до революции ему удалось окончить церковноприходскую школу. По тем временам это считалось солидным образованием для инородца, рядового охотника и рыбака. А стихи и колюче-озорные частушки, что он слагал, охотно распевала вся деревня. Его слово, точно пуля, всегда поражало цель. И шли к нему люди в радости и в горести.
Чем дальше — тем больше.
Больше — горести и печали.
К этому времени он стал заготовителем пушнины. Принимал меха, слушал людей, советовал, писал, когда просили. И вдруг приехали за ним. И — бесследно… И только спустя много лет, когда о прошлом можно стало говорить вслух, художнику коротко ответили: «реабилитирован».
Но художник не уходил. И голос бесстрастно повторил: «Реабилитирован. Чего же еще хотите?» Чего я хочу?! Художник в упор смотрел на него — на круглолицего, с румянцем на обе щеки. Чего я хочу?! Да разве поймет этот румяноликий?! Да разве объяснишь словами, каково это быть сыном «врага народа»?! Каково быть женой «врага народа»?! Каково быть матерью пятерых детей «врага народа»?! Да разве найдутся такие слова? Да разве есть такие слова на человеческом наречии?.. Это надо испытать на своей шкуре. На шкуре сына «врага», в которого каждый может бросить камень, бросить палку, бросить ком грязи. Бросить безнаказанно. Еще больнее каждый может уколоть черным словом. Безнаказанно. Каждый может плюнуть в душу. Безнаказанно. Ибо ты сын «врага народа» и ты не имеешь права говорить, выступать, возмущаться. Ты вообще ничего не имеешь. Ты вроде бы уже и не человек. А теперь, оказывается, отец-то не был «врагом народа»! Ошибка вышла. Реабилитирован!
И взревела душа беззвучно:
«Реа… билитирован?!. А человека-то нет!..»
Отца-то нет. Он не был «врагом народа». Но тогда кто же был настоящим врагом народа?! Кто?! Где тот, кто говорит одно, а делает совсем другое?! Где тот, кто делает только на словах?! Делает только слова! Прикрывается словами! Где тот?! Его почему-то никто не ищет…
Видно, чтобы чем-то заполнить затянувшуюся паузу, румянолицый заговорил опять.
«Реабилитирован, — сухо сказал он. — За недостаточностью улик. Чего еще хотите?»
Чего мы хотим? Чего хочет моя мать? Чего хочет жена «врага народа» — бывшего — и мать пятерых детей?! Об этом никто ее не спрашивал, когда ее дети пухли от голода и холода и она не могла найти работу — самую грязную и тяжелую. Работа была, но не для жены «врага». Ибо все оправдано одним — «на одного выродка меньше»…
И простонала душа беззвучно:
«Реа…билитирован?! Да у самого последнего преступника есть могила! Есть след! Есть земля!»
Розовощекий забеспокоился. Быть может, он почувствовал эту боль души, этот беззвучный крик, этот немой вопрос. Он не очень уверенно пробормотал, как бы извиняясь за кого-то:
«Допустим, я не обязан отвечать за всех. Допустим, не положе…»
Художник снял очки, откинул голову назад и, чуть сощурившись, словно собирался писать портрет и хотел ухватить сущность натуры, поймал ускользающие глаза собеседника. Мгновение смотрели друг на друга не мигая. Потом коренастая фигура круглолицего заметно вжалась в кресло, и глаза его забегали влево-вправо, вправо-влево. Видно, молодой еще, малоопытный, не научился еще сухо и бесстрастно, со спасительным для себя чувством превосходства и всезнания смотреть на всякого посетителя. Тут художник молча поднялся и неспешно вышел из кабинета. Никак не мог избавиться от мысли, что родитель этого румянощекого, возможно, в тридцать седьмом году увез отца, Степана Мироновича. Мужа и отца пятерых детей. Нет отца, пропал бесследно. И нужно было выжить. И после четырех классов, следующей осенью, он сел не за парту, а взял ружье и пошел на охоту. И первая белка. Первой белке дробинка попала в голову. Она свалилась на снег, обхватила головку скрюченными лапками и с тоскливо-жалобным криком, дергая задними лапками, закружилась против солнца. Она долго не хотела умирать. В воздухе висел ее предсмертный резкий крик. Передние лапки со скрюченными коготками судорожно хватали обе щечки, искали дробинку, застрявшую в плоти и причинявшую невыносимую боль. Она не могла поднять головку. Голова лежала на месте. Но туловище и задние лапки еще были живы, и они кружили-кружили против солнца, двигая беспомощную голову. А снег вокруг таял под бордовыми каплями крови. Белка все кричала, стонала, плакала по-человечески. И он стоял над ней и тоже плакал. Плакал беззвучно. А ночью приснилась умирающая белка. Вернее, белка, которая не хотела умирать. Сначала была белка, потом она стала вдруг отцом. Отец лежал на земле, обхватив голову руками, и что-то кричал. Быть может, стонал и о чем-то просил. Сквозь его пальцы сочилась кровь, и тело его судорожно дергалось. Он тоже не хотел умирать. Быть может, он звал на помощь. Но сыну что-то мешало, мучительно пытался сделать шаг и поднять отца — не смог. И закричал, заметался в постели. Испуганная мать ощупывала его голову: не заболел ли кормилец? Кто ж теперь на охоту пойдет? Но еще три долгих года, падая от усталости, волоча опостылевшее ружье, предстояло бродить по борам и урманам. И долго, быть может, до скончания его дней, станет приходить к нему первая белка ночью ли во сне, днем ли наяву. Будет он слышать ее крик, ее плач, ее стон. После, спустя годы, когда он возьмется за кисть, попытается оживить, вдохнуть жизнь тем зверям и птицам, которых в горькие и суровые годы детства и отрочества настигла его пуля. Утешение небольшое, но, возможно, кто-то, взяв ружье, остановится на мгновение и задумается. Задумается о себе и об окружающем его пространстве, задумается о прошлом и будущем…