Гусарский монастырь - Страница 2
— Здравствуй, Михайло Дмитрич! — небрежно бросил он, подходя к прилавку.
Голос у него оказался визгливым и совершенно бабьим.
— Доброго вам здоровьица-с!… — ответил тот, слегка наклонив голову с начавшею просвечивать лысиной.
— Как живешь-можешь? — покровительственно продолжал Званцев, делая вид, что рассматривает разные сласти, выставленные в открытых ящиках.
— Терпит Бог — помаленьку-с… Что вашей милости требуется-с?
— Да… вот так… а свежее шампанское получил? — словно вдруг вспомнил гость.
Легкий лукавый огонек мелькнул на миг в темных глазах Хлебодарова.
— Нет-с… — ответил он. — А старенького сколько угодно-с!
— Ну, мне оно не нравится; я такого не пью. Вот когда придет новое, тогда возьму дюжинку. Кстати: что это Пентауров — строиться никак затеял?
— Выходит, что так-с.
Званцев насторожился.
— Чего же это он так? — сказал он, пробуя миндаль из мешка. — Хороший миндаль, а почем?
— Сорок копеечек фунтик.
— На серебро? — ужаснулся Званцев. — Разорить ты нас всех, Михайло Дмитрич, хочешь! Дом, что ли, он себе новый строить вздумал?
— Вроде как бы дом…
— А это почем? — Званцев запустил горсть в другой мешок. — Вкусная шептала [3]! Так что же такое вроде дома может быть — конюшня?
— Те-а-тр-с… — внушительно выговорил Хлебодаров.
У Званцева из открывшегося рта чуть не вывалилась только что засунутая в него крупная шептала.
— Театр? — как эхо, совсем фистулой [4] визгнул он в изумлении.
— Да-с. Приказчик их, пентауровский, сам мне сказывал!
— Вот это так пуля! — все еще не придя в себя, протянул Званцев. — Да что же в этом театре делать будут?
Купец развел похожими на подушки руками.
— А уж этого не знаем-с: их на то воля. Представлять, надо быть, станут, как на Москве, слыхать, представляют!
Званцев озабоченно поправил шляпу на голове и принялся застегивать пуговицы своего серого сюртука; новость оказалась настолько поразительной, что разносить ее будничным образом не подобало.
— Однако заболтался я тут с тобой… некогда мне! — проверещал он. — Ну, прощай, Михайло Дмитрич!
Званцев с достоинством вышел из лавки, но минуту спустя опять заторопился и чуть не бегом пустился по улице.
— Голосок-то как у свинки! — соболезнующе проронила одна из чуек, проводив его глазами.
— Богатый, надо быть, барин? — поинтересовалась другая. — На много, чать, берет у тебя, Михал Митрич?
Хлебодаров усмехнулся и провел ладонью по реденькой, но длинной бороде своей.
— На рупь в год! — проронил он в ответ. — А наверещит, как с настоящими господами придет, — сразу на сто!
Глава II
Новость, быстро разнесшаяся по городу, поразила и взбудоражила решительно всех.
Театра в те времена в Рязани не было; знали о нем только понаслышке и для большинства обывателей, не заглядывавших в Москву, даже само слово это звучало, как что-то необычайное и даже жуткое.
Затей такое предприятие кто-нибудь из других помещиков, подобного количества толков оно, может быть, и не вызвало бы. Но его затеял отшельник, и без того загадочный человек, и притом так неожиданно.
К месту постройки начались паломничества; всем хотелось своими глазами убедиться в справедливости слухов и взглянуть, что творится в недоступном ни для кого парке Пентаурова.
Многие из помещиков, разъехавшихся на лето по деревням, нарочно вернулись в Рязань; некоторые приезжали даже с семьями, и обыкновенно пустынная улица позади парка Пентаурова превратилась в своего рода Невский проспект, по которому от четырех до пяти часов дня вереницей, как на масленичном катании, медленно стали проезжать высокие гитары [5], дрожки [6] и даже рыдваны-коляски [7], наполненные, как клетки с курами на базаре, рязанцами всяких возрастов.
Кто не имел своих лошадей — тот прогуливался пешком.
Разряженные дамы, в накинутых на плечи разноцветных, большею частью желтых шалях с каймою внизу, щебетали, что ласточки перед отлетом, но громче и чаще всех слышался голос полнотелой Марии Михайловны Груниной, — дамы, занимавшей в городе первенствующее место, не по положению мужа, а по необычайной способности говорить без умолку в течение какого угодно времени и о чем угодно.
Как и всегда, ее сопровождали муж, благообразный пожилой господин с седеющими густыми баками, Антон Васильевич, и черноглазая дочка Нюрочка, барышня лет двадцати; при Марье Михайловне они всегда поневоле безмолвствовали, и только Нюрочке, девице весьма проворной, изредка, при долгой остановке их коляски около встречной, удавалось в секунду оплошности маменьки выкрикнуть словечко-другое своей приятельнице.
Гулянье, так неожиданно перенесенное с Большой улицы на захолустную Запарковскую, начавшую всеми звучно именоваться Театральной, доставило обитателям ее огромное удовольствие. Но, как везде это водится, нашлись и недовольные.
К числу последних принадлежал отставной приказный Зосима Петрович Морковкин, владевший чистеньким, веселым домиком на углу той же улицы, и священник отец Михей, в приходе которого состояли Пентауров и Морковкин.
Причины недовольства их были, разумеется, различные. Отец Михей, никогда никого не осуждавший, молчаливый человек в больших, темных очках, скрывавших его больные глаза, в сущности, никакого неудовольствия не заявлял, а, услыхав о затее Пентаурова, проронил только: «Не подобало бы!»
Все остальное договорила его попадья, дебелая и румяная, с волосами что смоль, Маремьяна Никитична, державшая в своих руках не только отца Михея, но и весь причт.
— Изволите видеть, что надумал?! — сдвинув черные брови, говорила она низким, звучным контральто. — На церковной крыше, прости Господи, черти в свайку играли, вся в дырах, а он, самый богатый прихожанин, — театр бесовский строит!
— Правильно-с, матушка, правильно… — поддержал ее Морковкин, их сосед и приятель, бывший у них на ту пору в гостях. — И какой это такой будет театр — неизвестно! Не иначе как разврат, думается мне.
Он открыл с глубокомысленным видом табакерку, затянулся понюшкою и покачал, словно молью побитою, головой.
— Доносец на сие написать, я так полагаю, следовало бы!
— На что же доносец? — удивился отец Михей. — С разрешения властей, чаю, он делает?
Желтые брови Морковкина взъехали на лоб. Он поднял вверх указательный перст.
— С разрешения ли, отец Михей? А ежели и разрешено, так ведь фармазонство [8] нынче не в поощрении! Оборотите это во внимание!
— И напиши, напиши, Зосим Петрович! — одобрила Маремьяна Никитична. — Фармазонство это, верное твое слово!
Отец Михей молчал и только неопределенно качнул головой.
Долетела новость и до гусарского полка и вызвала там большой восторг среди молодежи. Особенно обрадовала она «гусарский монастырь»: так именовался тогда в Рязани обширный, запущенный дом, стоявший в конце Левитской улицы; сад его, густой, что лес, спускался с горы к самой Лыбеди — небольшому озеру, расположенному в глубокой котловине на краю города.
Дом этот принадлежал какой-то старой помещице, никогда не наезжавшей в Рязань, и отдан был ею под постой гусарам. Помещался в нем целый второй эскадрон; дом занимало пятеро офицеров, а в многочисленных службах вокруг него располагались солдаты.
Настоятелем «монастыря» состоял эскадронный командир, ротмистр Костиц, усач чрезвычайно сурового вида; отцом благочинным был громадный поручик Возницын; отцом-ключарем и казначеем — молчаливый и всегда серьезный поручик Радугин, имевший обычай, если его спрашивали о здоровье кого-либо из знакомых, отвечать самым искренним и грустным тоном: «Умер вчера», что нередко приводило к всевозможным происшествиям; отцом-келарем был хорошенький, что девушка, корнет Курденко. Пятый из них, самый юный и только что произведенный в прапорщики Светицкий, числился отцом звонарем.