Гуманная пуля - Страница 23
Все это не имело ничего общего с кликушескими, псевдонаучными кампаниями последних сталинских лет. Тогда шла манипуляция непонятными и чуждыми большинству народа проблемами, вдалбливалась ложь, распалялась ненависть. Теперь – лился поток доступной всем желающим, по-настоящему увлекательной информации. Один тот факт, что научно-популярные издания не залеживались на прилавках, что люди середины 50-х при всей бедности и трудности жизни тянулись к этим книгам и брошюркам, говорит многое об интересах, настроениях, ожиданиях общества.
Можно, конечно, вслед за Шульгиным усмотреть здесь отвлечение умов от несуществующей политической жизни. Но, если и так, отвлекали не поисками врагов, не натравливанием людей друг на друга, а образованием и побуждением к творчеству, к тому «делу», к которому, по словам Петра, «ежели зовут, бунтов не бывает».
Легко объявить научную популяризацию 50-х пропагандистской кампанией, ведь все успехи нашей науки и техники связывались с преимуществами социализма. Наконец, недолго расценить ее, как сугубо утилитарную заботу правительства о повышении квалификации трудящихся. Но как тогда объяснить выделявшийся даже на общем фоне поток научно-популярных изданий по астрономии? Каким пропагандистским целям, какому профессиональному совершенствованию «строителей коммунизма» могли послужить массовые тиражи книг и брошюр о строении Солнечной системы, о происхождении Земли и планет, о звездах и галактиках?
Разгадка явится сама собой, стоит только допустить крамольную, с точки зрения нынешних хулителей этого периода нашей истории, мысль о том, что в 1954–1961 годах, независимо от воли тогдашних правителей, единственно вследствие их тяготения к большей реальности, вектор устремлений социалистического общества, хоть в малой степени, направлялся интеллигенцией и хоть немного стал сближаться с траекторией гуманной пули. И, как бы ни смеялись теперь над идеологией «шестидесятничества», это была единственная идеология, обращенная к лучшему, что есть в человеке, и не требовавшая при этом насилия и крови.
Многие вспоминают вторую половину 50-х как время оптимизма, связанного с ожиданиями политических и экономических реформ. По-видимому, не менее важно и то, что многочисленная молодежь тех лет росла в наиболее естественной и благотворной для нее атмосфере научно-технических знаний и творчества, рождавшей ощущение дальней перспективы. Не случайно одним из символов времени, соединившим науку, молодость и устремленность в будущее, стал основанный в 1958 году Новосибирский академгородок, куда съезжалась для работы научная молодежь со всей страны. Возможно, современному молодому читателю все это покажется наивным и потешным, но читатели постарше, наверное, помнят, как выпускники вузов стремились получить распределение в Академгородок, и какими счастливчиками чувствовали себя те, кому это удавалось. Я сам знал ленинградских юношей, которые, закончив школу, уезжали (из Ленинграда!) поступать в Новосибирский университет, чтобы потом наверняка попасть в Академгородок.
В середине 50-х стали возобновляться систематические международные связи советских ученых, появился реальный научный обмен с передовыми странами. Это было даже не окно, скорее – щелочка, едва приоткрытая и бдительно охраняемая. Но после долгого сталинского удушья в эту щелочку повеяло живительным сквозняком. Советская наука снова ощутила себя частью мировой. Не говоря уже о том, насколько улучшилось информационное обеспечение.
Сами ученые тогда не сразу поверили в наступившие перемены. Петр Капица, возвращенный в 1955 году на должность директора в Институт физических проблем, решил провести семинар по генетике, чтобы дать возможность уцелевшим подвижникам этой науки, разбросанным, не имевшим пристанища, после многолетнего перерыва собраться и обсудить свои дела. Это невиннейшее на современный взгляд собрание тогда представлялось дерзким вызовом. И Капица позвонил самому Хрущеву: «Не будет ли, мол, возражений?.. Недавно запрещенная наука… Под крышей института другого профиля…» Одни мемуаристы утверждают, что Хрущев был почтителен с академиком, другие – что раздражен звонком. Но в любом изложении ответ главы партии сводится примерно к следующему: «Что вы ко мне обращаетесь? Я в ваших проблемах ничего не понимаю. Как я могу вам указывать? Свои вопросы решайте сами».
Ни в коем случае не следует идеализировать 50-е годы! Достаточно вспомнить, что великому мистификатору Трофиму Лысенко удалось впоследствии очаровать малограмотного Никиту Хрущева мнимыми успехами своего опытного хозяйства. В результате лысенковщина сопротивлялась нормальному развитию биологии вплоть до самого падения «нашего дорогого Никиты Сергеевича», а на многих ключевых постах лысенковцы засиделись и того дольше. Да и вообще, бессмысленное давление идеологии, бюрократическое сопротивление инициативе, гэбэшный надзор за учеными никогда не исчезали полностью. И все же, в 1954–1961 годах они проявлялись слабее, чем в любой предшествующий или последующий период советской истории.
Крупнейший физик, академик Лев Ландау в середине 50-х в разговорах с сотрудниками мог раздраженно сравнивать сталинский социализм с гитлеровским национал-социализмом, а себя самого называть «ученым рабом». Сергей Павлович Королев, будучи в зените славы, за рюмкой коньяка на своей даче, когда-то принадлежавшей Калинину, говорил друзьям, что по сравнению со сталинскими временами изменилось немногое, что, просыпаясь ночью, он представляет, как в любую минуту вежливые охранники дачи могут ворваться к нему с криком: «А ну, падло, собирайся с вещами!» Гэбэшники, подслушивавшие и Ландау, и Королева, только кривились, но ничего не предпринимали.
И даже этих малых послаблений оказалось достаточно, чтобы научно-техническая интеллигенция обеспечила стране грандиозный прорыв в будущее. Символом его, конечно, навсегда останутся наши успехи в космосе. Джавахарлал Неру в своей «Всемирной истории», написанной для дочери, Индиры, обронил замечание о том, что царская Россия обогатила мировой лексикон двумя словами: «кнут» и «погром». Советский же Союз за несколько лет дал миру слова «спутник», «лунник», «космонавт».
Наши победы в космосе, бескровные, радостные (после стольких кровавых и трагических), вызывали такой энтузиазм, такое чувство народного сплочения, каких не добиться любой пропагандой, и какие следующим поколениям просто невозможно себе представить. Высшим проявлением, пиком, стал, конечно, полет Гагарина в апреле 1961-го. Даже пережившим те дни сейчас не верится, что молодые ребята, школьники и студенты, по собственному порыву писали мелом на стенах и углем на уличных газетах: «Космос – наш!», «Ура Гагарину!», «СССР – Космос – Гагарин!», «Даешь Луну!» (самые невероятные «граффити» за всю отечественную историю, патриотические). Что вполне взрослые люди подхватывали и принимались качать случайно встреченных на улице офицеров в фуражках с голубыми авиационными околышами. А ведь это было, было, было…
Но космос явился лишь самым ярким проявлением наших научных успехов. Прорывы шли на многих направлениях. Во времена застоя мне не раз доводилось беседовать с химиками-полимерщиками, которые вспоминали вторую половину 50-х и начало 60-х, как некую «героическую эпоху» в своей отрасли. При всей нелепости тогдашней системы управления экономикой – при хрущевских разрозненных совнархозах и госкомитетах – под научную идею, под синтез в пробирке быстро и решительно выделяли миллионы, создавали новые институты, строили заводы.
В те годы сокращалось и наше извечное отставание от Запада в радиоэлектронике. А в области кибернетики Советский Союз на какой-то момент даже сравнялся с Западом! Этому невозможно поверить при нынешней полной зависимости России от привозных компьютеров, технологий, программ. Но вот авторитетное свидетельство академика Никиты Моисеева:
«В конце 50-х годов мне довелось принять участие в поездке одной из первых групп советских специалистов, которые посетили несколько вычислительных центров Западной Европы. Домой я вернулся окрыленным: не только в области математики, но и в области вычислительной техники мы были никак не позади наших европейских коллег. А кое в чем и опережали их».