Гул (СИ) - Страница 63
— Не могу, — честно признался Елисей Силыч.
— Ну, не можешь?! Ах ты, поганец! Негодяй! Я тебя за пятку еще тогда хотел укусить, когда ты моих братиков-комариков по спине размазывал. Кровушки драгоценной пожалел! Представь, что ты к Богу на плечико сел, чтобы силушкой его напитаться, а он тебя хрясь ладошкой! Каково это?! Тебя же на колбасу можно колоть! Иди-ка сюда!
Тырышка, схватив старовера за бороду, подтащил его к ясеню. Дерево было высоким, кряжистым. Оно росло в одиночку, как будто поляна была его личным владением. Прижмись два мужика к стволу — не обхватят.
— Ну-ка, братцы, навались!
Ватага взялась за вспученный корень и, поднатужившись, приподняла его. Ясень заскрипел, наклонился. Под корнем открылся проход в крохотную келью, откуда тепло пахло смолой и святостью.
— Ну, — Тырышка надвинул на глаз повязку, — смотри.
Обомлевший Елисей Силыч заглянул в пещерку. Там молился тоненький седенький старичок, как будто выпавший под ясень из гимназического гербария. Запали лампадка бороду — не человеком окажется, а сухой лучиной. Старец, не отвлекаясь на суету, бил земные поклоны. Икон не было. Лик Спасителя отшельник вырезал прямо на корне. Деревянный Христос взирал сурово, ростки его бороды не уходили глубоко в землю, зато шли вширь, как и положено корням ясеня.
— Енто кто? — благоговейно спросил Елисей Силыч.
— Это братец Протасий. Человек вашей веры. Только настоящий. Без фабрик и пароходов. Молится под корнем вот уже полста лет. Каждый день по тысяче поклонов бьет. И никому об этом не говорит. Не нужна ему мирская слава и святые ризы. Присосется к надрезанному корню, со слезами попьет древесных соков и снова молится. И так изо дня в день. Из года в год. Никакой катавасии не настанет, пока есть в мире хотя бы один такой богомолец.
— Так как же... О чем же он Бога просит?
— Ну, за нас молится. За плохих и хороших, правых и неправых, за мои убийства и за слезинку ребенка, который мамину вазу разбил. А еще Протасий у ясеня прощения молит. Очень печалит его, что он соками деревца постится. Успокаивает ясень, что когда ляжет средь корней, то все вернет до последней капли. Долго будет им дерево питаться.
Гервасий не мог поверить своим глазам:
— Господи, сила твоя безгранична...
— Ну а ты думал, деревце здесь просто так растет одно-одинешенько? Нет, тута человек мир спасает. А ты хотел гордыню потешить. Попробуй пожить так, как этот человек. Без разговоров, без страдания и без подвига... Через подвиг каждый дурак на небо попасть может.
— А я? Что со мной будет? — потерянно спросил Елисей Силыч.
Разбойники опустили корень, и тот закрыл вход в потаенный скит. Старец даже не поворотил головы на непрошеных гостей.
— Ну а ты иди куда шел, паря. Неси свой крест, гордись. Можешь в ломбард его заложить, только скажи в какой, мы туда потом наведаемся... ха-ха! Или нет уже ломбардов? Ух, окаянные большевики! Вон там, полминутки ходьбы — и опушка будет.
— Опушка?
— Опушка, опушка. Как у бабы на передке. Ну ты иди, иди, Елисей Силыч. Нам еще товарища Мезенцева ловить.
И Гервасий пошел. Через десяток-другой шагов лес истончился, обрусел и вывел к берегам буйной реки Вороны. Впереди, за Змеиными лугами, виднелась Паревка.
XXXI.
Небо, похожее на Ветхий Завет, хмурилось.
Тучи обходили стороной изъеденную луну. Оспой ее заразили мужики — проходя мимо, колупнули светило ноготком. Лес шептался, кланяясь перед далекой грозой. Скашивая поля на востоке, она долетала до леса душным ветерком.
Олег Романович Мезенцев несколько часов бродил по лесу. В горячке боя он отступил за деревья — не струсил, а решил собрать остатки разрозненных бойцов и контратаковать, но никого так и не повстречал. Преследователей тоже не было. Мезенцев сжимал в побелевшей руке револьвер и беспокойно оглядывался. Над бровью горел шрам. Тело болезненно пульсировало. По крови ползла белая паутинка, тянущаяся от мозга к сердцу, а оттуда к желудку и печени. Бледные гифы забрались даже под колено — каждый шаг давался с усилием. Терлись бывалые комиссарские кости о душевные раны. Вот-вот перепилит невроз-напильник большевистскую дисциплину. Мезенцев пошарил по карманам гимнастерки, однако пузырек с пилюлями исчез: еще вчера вечером Мезенцев употребил последнюю дозу.
Внутри большого черепа завывали голоса. Эхо требовало от Мезенцева то найти разбитый отряд, то воткнуть в шею женщину-иглу. Настойчивее всего голоса шептали о прелести росистой травы, о которую так хорошо тереться усталым загривком. Нужно забыться, закрыть глаза и поплыть по бурной красной реке, пока не вынесет поток на тихую песчаную отмель. А как только Олег разомкнет веки, отмель окажется коленями любимой женщины.
Как же ее звали?
Ты поскорее ляг, отдохни — сразу вспомнишь. Ведь любимых женщин всегда вспоминают перед сном или поутру.
Мезенцев разжал пальцы. Наган воткнулся дулом в землю. Голоса победно взвизгнули. Мезенцев испугался: совсем не это обещали миражи. Лес стал гуще и злее. На потянувшихся к комиссару ветвях повис разодранный рассудок. Сзади налетел едва различимый гул, липко взъерошивший золотые волосы. Мезенцев обернулся, и в лицо дунуло теплым смрадом. По земле что-то покатилось и несильно ударило по сапогу. Комиссар медленно, представляя возможный ужас, посмотрел вниз. Увидел обыкновенную сосновую шишку.
Она стала последней каплей.
Сломался железный человек. Сломался там, куда день за днем била мутная капля. Заржавела душа, а теперь, когда шагнул вперед лес, нутро не сжалось по привычке, а согнулось под прямым углом и переломилось. Он завыл, высунул язык и ринулся на четвереньках сквозь наступающую тьму. Взревела темнота, обрадовалась, что с ней решили в салочки поиграть.
Мезенцев несся долго. За ним журчала, набирая ход, красная волна, которая не подхватит его как щепку — это еще можно было бы пережить, — а пригвоздит корягой ко дну и засосет костным илом, стерев Олега Романовича Мезенцева с лица земли. Комиссар несколько раз упал, зацепившись о кусты. Порвал кожанку, свисавшую с поджарого тела. Гул за спиной нарастал, гнал по пятам зловонную багровую жижу, которая нет-нет да коснется. Он выл еще истошнее и еще сильнее рвался через лес, пока не рухнул в глубокую яругу, где его с чмоканьем попытались втянуть в себя чьи-то губы. Обезумевший Мезенцев, оставив в овраге сапоги, помчался дальше, пока не заметил впереди оранжевый огонек.
Из последних сил он устремился к свету. Ему не пришло в голову, что огонек в глухом лесу — вещь не менее жуткая, чем гнавшаяся по пятам еловая желчь. Может, оранжевый блеск — это огромный зрачок, а Мезенцев давно бежит по длинному склизкому языку прямо в распахнутую пасть? А когда запутается в остром кустарнике, то запоздало поймет, что его распороли не шипы, а кривые зубы? Но разве это важно? Мало ли как может умереть тело? Он знал, что волна смоет его в сосущую черноту. Он будет плыть, чувствуя, как под ним раскрываются черные дыры и скользят доисторические чудища. Каждый миг вечности будет предназначен для содрогания — вдруг из невидимой глубины протянется щупальце? Нет! Что угодно, кроме этого! Бежать не оглядываясь!
Войдя в теплый круг, Мезенцев и не подумал встать на две ноги, как подобает человеку. Он вынесся на свет с хрустом и звериным матом. Люди у костра посмотрели на Олега Романовича с интересом, хотя и без особого удивления.
— Проходите, тащ комиссар, присаживайтесь. Чай поспел.
Это сказал дурачок Гена.
Горб расправился в крылья, отчего калека вдруг и заговорил. Похорошел юродивый, точно притворялся не только головой, но и телом, а как спала блажь — так хоть сразу на выданье. Рядом сидел безглазый чекист Вальтер Рошке. Неподалеку томился Купин с деревянными счетами. Вот навсегда умолк начальник бронепоезда Евгений Витальевич Верикайте, отчего-то носящий женскую фамилию. Хотел Мезенцев подойти к командиру ЧОНа, отрекомендоваться, так ведь толком и не пообщались. Только вот зачем? Не было больше ни полка, ни командира. Сжимал Верикайте свое паровозное тело, и просвечивала сквозь руки голубая кровь. Зато тепло улыбался комиссару Гена — в память о том, кто его не убил. И кругом шумела та же поляна с ясенем, где был бой с бандитами.