Гул (СИ) - Страница 46
Сампурский — считался одним из самых злых лагерей. Много народу там кончилось от тифа и часовой пули. Но еще больше признало свою вину. Да и как не признать? Если покаялся да пришел с повинной в прощеную неделю, то тебя тут же домой отпустят. Справку только выдадут, что большевики открыли новый чистосердечный элемент. Упорствуешь — посиди-ка еще месяцок на голодной землице. Вот и тянулись в Сампур со всей губернии подводы. Везли на перевоспитание несознательный элемент.
Немало конвоев ушло в Сампур, после того как Мезенцев разгромил повстанье у острова Кипец. Босые мужики пылили по дороге, а баб с ребятишками погрузили на телеги. На подводе вместе с Симой сидел вооруженный охранник. По виду совсем еще мальчик. В соломе лежало несколько ребят с вытянутыми, большими головами и высохшими, тростниковыми ручками. Скорее всего, они спали. Рядом ехали всадники. От копыт поднималась пыль. Села, через которые тянулся караван, походили на пустыню: некому больше окинуть взором высь и вспомнить, что полста лет назад было лучше. Избы смотрели пустыми глазницами, и редко-редко в окне всплывал бледный зрачок: чудом уцелевшее дитя, бедное и голодное, запоминало жизнь.
Комполка Верикайте отрядил для конвоя полроты солдат с целым эскадроном всадников. Дороги еще лихорадило от злых людей, да и добрые люди в те времена были опаснее тех, кого в Европах зовут хулиганьем и апашами. Впрочем, Сима знала, что даже если напали бы бандиты, то не освободили бы — изнасиловали разве что. Внизу живота зажглось неприятное, совсем несвоевременное желание, от которого девушка вспомнила папашу с ненавистным хутором. Вспомнила всех зеленых, красных, белых, оборванных и грязных, бесцветных и почти черных, которых пришлось ублажать, лишь бы они ничего не сделали дорогому тяте. А тот не нашел ничего умнее, как отплатить дочке своей смертью. И никуда Сима больше не дойдет: ее уже везут, да не в Москву, а в место ей под стать, в лагерь под открытым небом, к тому же не так далеко от ненавистного Рассказова, где отец открыл с купцами питейную лавку. Жизнью на нее потратился, верил, что его тоже в миллионах считать начнут. В итоге всю свою мечту на водку спустил.
Песчаное марево заслоняло солнце. Всадники и не думали сойти на обочину, отчего пыль, сшибаясь с топотом, обволакивала все вокруг. Мальчик, который охранял девушку, не выглядел злобным. Был у него патронташ, винтовочка, обмотки на толстых, чуть опухших ножках, а злости в пареньке не было. Впрочем, не было и доброты. Если не бесцветным был солдатик, то серым, самым обычным, не то чтобы нашим, однако и не их. Такие люди чаще всего переходят линию фронта, а потом еще раз, покорно увязавшись за новым знакомым.
— Солдатик, а солдатик...
Федька Канюков посмотрел на еврейку. Когда его определили в конвоиры, комсомолец не переживал. Все равно вернется к скуластой Арине через денек-другой. Глядишь, не найдет девка нового хахаля, да и Гришка Селянский ожить не успеет.
— Солдатик... Дай попить!
— Нет у меня попить. Сиди давай, не положено разговаривать.
— А кто услышит?
На телеге их мог подслушать только возница, но он был очень стар и, наверное, думал, что везет праведников к апостолу Петру. Возница чихал от пыли. Красноармейцы подняли воротники, прищурили глаза и не смотрели на подводы.
— Чего тебе? — подумав, спросил Федька.
— Мне? — Сима осторожно подвинулась к парню. — Тебя.
— Ась?
— Понравился ты мне. Хочешь, поваляемся?
— Ты это чего?
— А ничего. Тошно мне. Жизнь кончается, любви хочу.
Федька поудобней перехватил винтовку. Так, на всякий случай, чтоб было сподручно пальнуть девке между ног — пусть ублажает свинцовую пулю. Пахло от пленницы хмелем и крепким крестьянским потом. Язык трогал щелку в треснувшей губе. Тонкими руками, по которым густо пробежал темный волос, арестованная чуть-чуть приподняла юбки. Из-под замызганной одежды посмотрел на Федьку первобытный грех.
— Что, солдатик, совсем не хочется? Ты посмотри на меня, разве не хочется тебе женщины? Парной, теплой? Я ведь на бражку похожа: один раз попробуешь — сразу захмелеешь. Очень хочется любви. Как в книжках хочется. Ты читал, солдатик, книжки?
— Ну, понимаю немного. Показывали в Пролеткульте брошюры...
— Значит, поймешь, — шептала Сима, и пыль скрипела на зубах. — Ведь в любви главное, когда не тебя выбирают, а ты. Я хочу выбрать, сама хочу. Понимаешь, солдатик? Того хочу выбрать, кто мне нравится. Вот ты мне приглянулся — тебя и хочется. Ночь будет длинная, ты приходи, приляжем в солому.
— Ну тебя! Поди, сбежать хочешь? Наговоришь с три короба, а того, кто уши развесил, потом и дерут.
Сильнее приоткрылась Сима, откровенней заскрипела на зубах дорожная пыль.
— Солдатик, так я тебе не нравлюсь?
— Не солдатик я! Рабочий с текстиля в Рассказове. В продотряд от предприятия попал.
— Так нравлюсь?
— Нравишься, да не положено, — неохотно признался Федька. — Вдруг я на тебя, а ты сбежишь?
— Не сбегу, милый, не сбегу!
Мелькнула в голове шальная мысль: а что, если взять девку прямо здесь, на подводе? Зарыть арестованную в солому и поупражняться перед житьем-бытьем с Ариной? Ее Гришка, поди, как следует воспитал. Истомленные мальчишки и не проснулись бы. Тем более узница была ладная, стройная, без голодной полноты. В рассказовском кабаке Федька не раз слышал от рабочих, что еврейки с виду тихие, но в постельных делах слаще жидовочек никого нет.
— Да что это я в самом деле! Точно торгуюсь. — Федька замялся. — Поклянись, что не сбежишь!
— Чем же мне клясться?
— Не знаю. Я никогда не клялся.
— Бестолковый у нас разговор, — вздохнула Сима.
— Почему?
— Да вот так всю жизнь проговоришь в дороге, и кажется, что ехать еще далеко-далеко, а не успеешь оглянуться, как пора вылезать. Я вот с кем в своей жизни только не говорила... Думаешь, я потаскуха? Да хоть бы и так. Не нравилось бы — не давала бы передок щупать. Всегда ведь можно было сбежать... По телу мне мое ремесло. И ты нравишься. С тобой я тоже хочу. Но... это ведь как шажок, как испытание. Предбанник темный. Входишь в него грязненький, а потом в парилке облупливаешься, как яичко. Чисто-чисто сияешь. Вот я так же хочу. С большой тайной столкнуться, большие города увидеть.
— До Сампура часок остался, — рассеянно сказал Федька. Он не любил непонятных слов. — К ночи доедем.
Подвода подпрыгнула на колдобине, и в соломе застонали очнувшиеся мальки. Значит, и вправду спали. Девушка ушла в себя. Канюкову лицо Симы показалось знакомым. Огромные черные глаза, распухшие от пыли. Нос правильный, прямой, совсем не загнутый, не восточный. Худющий рот, точно не хотела девушка отпускать в мир лишнее слово. Все в пленнице было узнаваемо, кроме совокупного телосложения. Вроде бы Федька видел ее, еще когда был мальчиком. Только вот где — никак не приходило на ум. Может, в рассказовском кабаке?
Даже во время германской в питейном доме можно было купить вино. За ним Федьку частенько посылали старшие рабочие. С каждым военным годом их ряды истончались: кого отправили в пехоту, добывать славу генералу Брусилову, кто уходил на натуральное хозяйство в деревню. Федька Канюков постепенно возмужал и уже в годину Октября сидел вместе с остальными тружениками за кабацким столом. В Рассказово тогда прибыл большевик из Тамбова, некий Вальтер Рошке, уполномоченный организовать в рабочем поселке восстание. Выглядел социал-демократ бледно. Огонь в Рошке горел совсем зеленый, почти как в Федьке, отчего парень немножко завидовал молодому коммунисту. Тот был старше-то лет на пять или шесть.
— Товарищи, не надоело вам батрачить? Не надоело, что хозяева деньги пускают не на школы и больницы, а на молельные дома?
— А чего предлагаити? — лукаво слышалось в ответ.
— Революцию. Петроградские рабочие, тамбовские, рабочие всей России уже добились свободы. Мы поможем вам оружием, организуем Советы. Свергнете фабрикантов и заживете по справедливости.