Гул (СИ) - Страница 42
С собой на пустырь Елисей Силыч принес браунинг. Ночь выдалась лунная, почти сахарная, каждый куст и бугорок был очерчен тенью. Выдай себя анархистская засада — сразу бы выпустил купеческую пулю. В полночь, когда луна подобрала юбки и сверкала тучным задом, на пустыре появилась невысокая фигура. То ли недоедал вымогатель и собирался пустить деньги на усиленное питание, то ли какой влюбчивый юноша назначил свидание барышне — не понять. Елисей Силыч выжидал, прижимаясь к влажной земле. Он даже вложился в почву двуперстием — просил у Бога защиты. Фигура явно никуда не торопилась, и старовер с бугаями выскочили из укрытия. Они сбили незнакомца с ног и поставили его под лунный свет. Затравленно глянул юноша, плохо скроенный даже для своей поры — темный, чахлый, вогнуто-выгнутый, не парень, а коряга. Только на ощупь он был твердый. Чувствовалась в подростке нехорошая тяжесть.
— Ты, сукин сын, деньги вымогал?
— Ну что, принесли? — не стал запираться пойманный.
Мужики испуганно переглянулись — вдруг из схрона выскочат подельники и просунут меж ребер ножички? Время наступало лихое, тамбовская земля понемножку наполнялась революционерами и дезертирами, а также теми, кто себя за них выдавал, — опасаться нужно было всякого. В том числе хилых подростков.
— Ты еще смеешься, щенок?! Кто таков, отвечай!
— Я человек вольный, сам себе хозяин. Хожу по тамбовскому краю, себя людям показываю. Паспорта у меня нету, слепой* я. А вот ты, гнида, наверняка при документе, чтобы с полицией и чинарями сношаться. Да? Где ж твоя вера, борода? В сундуки ее заложил? В чулане держишь? Что ж у вас за вера такая, что непременно богатым нужно быть? Отчисли-ка поскорей мою тыщонку. Я, может, так тебе душу спасаю. Ну, где мое жалованье?
— Тебе, падаль, какое дело до моих капиталов? Какое ты на них право имеешь?
— Я философию разводить не намерен, хоть и маракую по-ученому... Земля общая, ветер на ней — тоже... Свет от звезд что, тебе принадлежит? Так и с деньгами. Что людское — то все общее. А значит, и мне часть того положена. Что тебе тысяча? У тебя их много. Меня же деньги с кривой дорожки выведут.
— Во наглец, — немного уважительно протянул Елисей Силыч. — Мы его изловили, скрутили, а он еще дело в свою пользу гнет! Хорош пес! Воробьиный пуп тебе, а не капиталы Гервасия.
Парень усмехнулся:
— Значит, ассигнаций не видать? Жаль. В полицию меня теперь поведешь?
— Енто после. — И Елисей Силыч ударил его под дых.
Вымогателя били палками по ребрам, по спине, рукам. Били, несмотря на то что перед ними стонал никакой не анархист, а беспризорная душа лет семнадцати. Елисей Силыч норовил попасть носком сапога по лицу — выбить негодяю все зубы. Пусть носит отметину аж до Страшного суда.
Когда сапог, расталкивая зубы, все-таки пролез в рот, Елисей Силыч поднял к луне окровавленного подлеца:
— Имя твое как? Ты скажи, я свечку за здравие поставлю. Ну же, мил человек, имечко свое поведай.
Паренек отхаркнул зубную крошку и не без гордости прошепелявил:
— Гриска я. Селянский. Слыхали?
— Тю-ю, насекомое! Кто ж о тебе слыхал? Гришенька, глупая твоя голова, ты бы дружков каких лесных нашел или ружжо взял, прежде чем меня пужать. Я только Бога боюсь, а таких мокриц, как ты, — нет. Захочу — сапогом на тебя наступлю! А потом половина Рассказова передерется, чтобы мои сапоги вычистить. Не хочешь грех искупить и сапоги наваксить? Сверх всякой меры рублем одарю. А? Да бог с ней, получишь свою тысячу! Только сапоги мне почисти.
— Не имею на то призвания.
— Ух до чего наглая нынче вошь пошла! Слова городские выучила!
— Ничего... ничего... Вы обо мне есё узнаете, — через боль усмехнулся бандит.
— Узнаем, непременно узнаем! Трави его, ребята! Тумаки на всем белом свете тоже общие!
Гришку били не то чтобы неумело, но просто ударили с размаху черного человечка, а ноги или руки сами собой отскочили. Точно по каучуковой чурке колотишь. Не его бьешь, а себя. Только и удалось, что передние зубы выбить. Чувствовал Елисей Силыч, что на Гришке все заживет как на собаке. Отползет он в воровской притон, залижет раны и дождется своего года. Еще обязательно узнает фабрикант о беспризорном парне, устроившем глупое, подсмотренное на стороне преступление. Оттого еще больше ярился Елисей Силыч, и гуще светила луна.
XXIII.
Кикин долго полз по земле. По пути он разговаривал с ужами и гадюками. Те знали: ползет кровник, холодно в Тимофее Павловиче. Змеи шипели и вились вокруг мужичка, вилявшего средь травы острым задом. Кикин полз в Паревку искать жеребенка: хотелось антоновцу пощупать собственное мясо.
— Ползу, жеребчик, ползу, копытненький! Будешь у меня за пазухой греться. Повыгоню оттуда лишних людей. По нынешним временам копытце важнее пятки будет.
Окольными путями разведчик проник в село и заюлил огородами. Паревка подкармливалась подсобным хозяйством, и Кикин с удовольствием ссасывал с капусты жирных слизняков. Потом Тимофей Павлович залег в крапиве, где трогал языком мохнатые стебли. Жегучка колола кикинское жало, язык ломило от яда, отчего во рту разбухало ноющее слюнявое щупальце. Его тоже сосал Кикин. Щупальце спускалось вниз, прямо в пищевод, скользило по желудку, где выискивало завалявшееся зерно. В канавной крапиве вспоминал он о днях, когда был половине Паревки хозяин, как батраки шапки снимали. Ныне ничего не осталось. Чем больше распухал язык, тем сильнее распалялась кулацкая злоба. Точно не язык, а насекомий уд копошился во рту. Хотелось Кикину заползти за солдатский шиворот, вонзиться жвалами в потную шею, чтобы пить и пить, пить и пить.
Из темноты Кикин опознал оранжевого человека, прохромавшего по селу. Вместо ноги — винтовка, да и говор не местный. Коренастый Верикайте не заметил Кикина, и тот перевел взгляд. В углу молоденький комсомолец миловался с курносой девкой. По избам материлась солдатня. Брехал не съеденный прошлым летом пес. Поломанным ухом Кикин искал новорожденное ржание. Очень уж хотелось приласкать родного стригунка. Скотина нашлась в большом амбаре. Жеребенок испуганно заржал, но затих от кобыльей колыбельной. Снаружи Тимофей Павлович с удовольствием шоркался об углы, тер спину о теплое дерево и мурлыкал что-то свое, кикинское, а фасеточные глаза стреляли по сторонам — не идет ли случайный большевик?
— Тише, жеребенчик, тише. Скоро будешь моим, кикинским конем. Ты же белой антоновской породы, помнишь? Ты для большого дела на свет пришел. Будешь меня в Кирсанов возить на ярмарку.
Жеребенок затих. Кикин тихонько уполз за речку Ворону. Там его ждал Тырышка. Атаман не приказал Кикину подняться, оставив стрекотать в траве, доклад же выслушал подробно. Задумал Тырышка присвоить славу Антонова — резким наскоком взять Паревку, наполненную большевистским гарнизоном, а оттуда, как заведено в любом повстанье, всю Русь освободить.
— В гарнизоне сотни две сабель, столько ж винтовок, — с блаженством докладывал Кикин, — есть отряд броневиков. Курсанты совсем молодые, совсем тепленькие, такие хорошенькие. Ждут нападения, боятся. В воздухе страха много, хоть на хлеб намазывай.
— Ну а командует кто?
— Командование в лес ушло, откуда мы вышли. Это они зря, да, товарищ атаман? Село под властью военного машиниста Верикайте. Вы его поезд еще под откос пустили, помните? Ножку Верикайте повредил, подволакивает. За голову держится. Все ходит, оглядывается. Тоже боится. Нас, видать. Позвольте утечь?
— Ну, теперича все мне ясно, кроме одного. Друг мой Кикин, отчего ты все время ползаешь?
Тимофей Павлович застрекотал из высокой травы:
— Так и хочется брюхом о коряги поелозить, ничего с собой поделать не могу! Ищу торчащий сук, о который зацеплюсь срамным удом и тем земную ось потревожу. Как большевики с рыволюцией пришли, так мы с держаний наших сразу в овраг слетели. Потрясло тогда мир до основания. Все перемешалось! Своим умом дошел, что нужно закособочиться о комелек, чтобы землю вновь тряхнуло. Тогда все взад вернется. Оттого и ползаю.