Гул (СИ) - Страница 39
— Ну, что с зернишком делать? — спросил Тырышка.
— Поверзать в него с горкой!
— Самогона наварить!
— Дайте зерно мне, я на него всем ношеную бабу куплю.
Светило жуткое солнце. Оно истекало зноем, сворачиваясь в жгучую точку, падающую за ворот. Тырышка важно ходил вокруг амбара, нюхал крашеные стенки, скреб по доскам длинными пальцами. Хороший был амбар, большой. Внутри можно новую республику организовать. Только вот соответствующих регалий не находилось. Доброхоты принесли из писарской деревянные счеты и важные квитанции. Ими тут же подтерли причинные места, истосковавшиеся по книжному знанию. Счеты, как лесную державу, с благоговением передали Тырышке.
Почувствовав в руке наказ, Тырышка высказался:
— Ну, братва, скажу вам спасибо. Я так полагаю, что человека нужно освобождать. Он отовсюду угнетаем. Даже солнце ему голову напекает, потому ее надобно снять с плеч. А имущество и того хуже. Ну разве пришли бы сюда большевики, коли жил бы народ по пням и дуплам?
А то и беда, что накопил народец деньжат зерновых. Ну, вот мы ему беспошлинно и помогаем: если за пазухой куры квохчут, как сердце свое услышать? Ну, это я сам придумал... сам. Так что нам, братцы, особливой разницы нет: что эсеры, что господа ахвицеры, что жупелы из деревеньки — это все враги лихого человека. Они живут как порченое яйцо. Ну, тухленько то есть живут. Потому вы не думайте, что мы производим обыкновенный грабеж. Мы возвращаем человеку счастье беззаботной жизни. Ведь о чем думать, когда за душой ничего не осталось? А? Не о чем ведь! Ха-ха!.. Ну, братва, поджигай здесь усе.
Банда натаскала в амбар совхозных ценностей. Доверху набили ими кладовую. Двери никак не хотели закрываться. Пришлось помочь чурочкой, на которой председателю голову отрубили. Бандиты, схвативши за руки лесную песню, повели вокруг горящего склада хоровод. От гортанных распевов шире гудело пламя. Средь бела дня опьяненно плясал народ, бросая в огонь всякую ценность, будто и не требовалось разбойникам экспроприированное добро, а только его образ — смотреть, как в огне исчезали подушки с кроватями да перековывалось зерно. На этом свете сыт не будешь! Пали, рванина, то, что сшито! Вот простыни и таяли в пламени как зазевавшиеся привидения. Зерно спекалось в черный каравай. На том свете его хватило бы всем недоевшим покойникам. Хорошо было народу. От чада слезились глаза, и бандиты плакали...
А Ганна все шла и думала о давнем разговоре с отцом. Что он имел в виду? Почему не нужно разочаровываться в народе? Разве не об этом писали Лавров и Бакунин? Право, подкосила папеньку тюрьма. Если уж царский режим он не перенес, то что с ним сделает советская каталажка? Впрочем, Мезенцев успел шепнуть, что вытащить отца из застенок уже нельзя. Спасалась бы, пока можно, сама. Вот Ганна и шла по проселку, чтобы спрятаться в Тамбовской губернии.
Сначала эсерка увидела в небе дым, а потом грязных лесных мужиков. Они потихоньку сжимали вокруг нее заинтересованное кольцо. «Слава богу, — подумала Ганна, — это не большевики».
XXII.
Костя Хлытин проснулся оттого, что на него глядели.
Глядели как на сладкий мосол с нежным костным мозгом. Глядели Жеводанов и Елисей Силыч. Не смотрели, не изучали, не вперились и не наблюдали, а именно глядели. Гляд — ели. С ударением на второй, голодный слог. Не мигая и не отвлекаясь, мужчины глядели, как под сосенкой лежал мальчик по фамилии Хлытин. Тот не открывал глаза, желая послушать, что о нем думают товарищи. Страшновато было представлять в темноте чужие облизывания. Точно сидели Жеводанов и Елисей Силыч не поодаль, а у лесного изголовья — вот-вот толстое, тяжелое колено опустится на грудь, и уже не пошевельнуться, не закричать — тогда-то они наглядятся вволю.
Желудочной судорогой свело Костю, и он откинул грязную шинельку. За ночь Жеводанов с Елисеем Силычем скособочились. Борода старообрядца ушла направо, грязная, ломкая, точно осенний березняк. Жеводанов негромко щерил железные зубы. Между металлом со свистом выходил голодный воздух.
— А где остальные? — спросил Костя.
— Ушли, — забасил Елисей Силыч, — решили самостоятельным житьем спасаться. Я наставлял, а они ни в какую — уйти хотим, отпусти. Вот я и отпустил.
— Не слушай, — хохотнул Жеводанов. — Поднялись тихонечко под утро да ушли в дезертирство. Елисей Силыч так молился, так молился, что ничего не заметил.
— Не хотите говорить — ну и не надо.
По дороге в кусты Хлытин задумался. Беглецы шли уже третьи сутки, но не было конца оврагам, буеракам, валежнику и папоротниковой паутине, сливающимся в короткое слово — лес. Ночью, когда пришла Костина очередь дежурить, через полусон увидел он долгожданный просвет. Даль засветилась, будто там жгли белый костерок. Он разгорался, понемногу опаляя лагерь, где вовсю похрапывали спящие крестьяне. Косте очень хотелось посмотреть на таинственное мерцание. К сиянию примешался звук, словно внутри земли загудело тяжелое магнитное сердце. Когда эсер протянул к голубоватому мерцанию руку, оно накалилось до имбирного цвета, вспыхнуло и как будто выключилось.
Костя долго всматривался в темноту, пока ее не сменил голос Жеводанова:
— Иди поспи, мальчишоночка. Моя очередь сторожить.
— Виктор Игоревич, вы видели?
— Видел. Еще бы!
— И что? — неуверенно спросил Хлытин.
— Сплю и вижу: встает предо мной баба с бидонными грудями. И так изогнулась, и эдак, и за титьку просит ущипнуть. Я ее под себя подгреб, навалился, зубами ухо прикусил, чтобы никуда не сбежала, а она и не сопротивляется. Хлюпает подо мной, пробует мою силу гущей влажной, точно я в папье-маше тычу. Гляжу, а вместо бабы — куча гнилья. И я в нем барахтаюсь. А в зубах пальчик фронтового товарища сжимаю. Сувенир на вечную память! Вот что я видел. Как вы меня теперь вылечите? Еще одним евреем из-за черты оседлости? Что вы вообще видели? Порвать бы вас всех на тряпку и на шест нацепить! Уф... Ну так что ты видел, мальчишоночка?
— Ничего, — обиженно ответил Костя.
Позавтракали черствым хлебом и ягодами. Еще вчера Жеводанов с рычанием доглодал остатки курицы; кости сочно хрустели на вставных зубах. Едой офицер ни с кем не поделился: Елисею Силычу все равно поститься надо, иначе в рай не протиснется. Виктор Игоревич вгрызался в курицу с песьей радостью, чавкал, рыгал и с треском ломал подсохшие кости, обсасывая их с сытым свистом. Измазанные жиром усы он обтер лопухом. Отряд смотрел на офицера без брезгливости. И не так в войну ели. Было лишь не по себе: как бы он своих не загрыз.
— Надо зубастого на Ленина спустить, — шептались крестьяне, — говорят, тот большие мозги имеет. Пусть Витька полакомится.
Теперь от отряда осталось три человека, хотя еще вечером он насчитывал полдюжины: землепашцы, видимо, решили возвратиться в родные хаты. Может, понадеялись на правдивость объявленной амнистии: кто приходит сдаваться, тому обещана жизнь. Большевики регулярно объявляли прощеные недели, когда можно было сдаться и вернуться к мирной жизни.
— Может, нужно было с ними идти? — спросил Костя. — Они ведь знают местные леса.
Товарищи не ответили. Елисей Силыч с Жеводановым топали бок о бок, почти слившись военным и религиозным гузном. Они шептались, отбирая у Хлытина кусочек солнца, которое должно было освещать Костины веснушки. Периодически Жеводанов поворачивался, мерил Хлытина оценивающим взглядом и тихонько щелкал зубами.
— Поговорим, товарищи? Разговор тоску отгоняет, — вновь подал голос эсер.
— Истина тоску отгоняет, — возразил старовер. — А где разговор, там истины нет, ибо зачем ее обсуждать?
— А истина только у старообрядцев-беспоповцев? — вспомнил Костя тех, кого упоминал Елисей Силыч.
— Именно так.
— То есть миллионы буддистов, индуистов, магометан, католиков, протестантов... попадут в ад?
— Они уже в аду, — уклончиво ответил Гервасий.
— А вам не кажется, что это некий духовный большевизм? Коммунисты ведь тоже считают, что только они построят рай на земле, а кадеты, трудовики, меньшевики, эсеры, либералы, консерваторы, умеренные социалисты — ошибаются и просто враги.