Гул - Страница 8
— Аг! Аг! Аг! — заверещал напуганный дурачок.
Мезенцев недоуменно осмотрел Гену. Плохой был дурачок, негодный для здания коммунизма. Лопатки вверх выпирают, как будто ненужные крылья режутся. Спина выгнутая, но не в колесо — не приладить к будущим автомобилям и тракторам. Руки тоненькие, трясутся, нельзя ими копаться в механизмах, те ласку любят. На лицо Гена тоже не вышел: дергающееся, чумазое, испуганное. Не лицо, а тюря. Нельзя поместить Гену в гущу рабочего люда — засмеют и затюкают. Вот хотя бы за его агаканье. Чего агакать, когда вся Россия охает?
— Аг!
Зарыдала какая-то баба. Оказалось — отец Игнатий, да и не плакал он, а взвыл, подняв глаза к небу. Знал, что нельзя брать часики, однако не удержался от соблазна! За батюшкой заголосили взаправдашние бабы, и, похрустев совестью, навалились на толпу красноармейцы. Мезенцев сжал руками голову.
Боль пронзила иглой, и от знакомого образа комиссар взбесился:
— Да что вы ревете из-за этого дерьма? Вор, бандит, отщепенец! Вся антоновская свора состоит из подобного отребья! Оно пахать землю не умеет. Думает, что с револьвериком в кармане оно по жизни лучше нас с вами будет. А что антоновцы, что караваинская банда, что Махно — нет никакой разницы. Все они грабители, мелкие собственники, лавочники лесные, голь, которую в труху надо... в кашу! И давить, давить! Сапогами! А коль нет сапог, ногами дави! Пока сок в землю не пойдет! Когда напитает он первые всходы, тогда и выйдет из кулака польза!
Мезенцев замахал руками, показывая, как бы он бросал разного рода Гришек в паровозные топки или под лезвия сенокосилки. Селянский же, обернувшись, плюнул в комиссара через зубную выбоину и захохотал. От мерзкого хохота у Мезенцева сильнее разболелась голова. Он застонал сквозь белые зубы и полез в карман за лекарством. Крышка с тугой силой отскочила от флакончика. Пилюли высыпались на политкомовскую руку ровненькие, одинаковые, словно из одного стручка. Химия мгновенно всосалась в кровь, побежала наперегонки с витаминами.
— Хорошо, — выдохнул Мезенцев.
Гришка, почувствовав, что комиссар успокаивается, крепко заматерился. Чуть испугался перед смертью Гришка. За себя он не тревожился. В годы Гражданской недорого стоил фунт пиковой человечины. Зато скользнул взгляд по знакомому лицу в толпе, и вор со злым страхом понял, что там идет напряженная умственная работа.
Слабенький паренек, тоже антоновец, подробно слушал речь комиссара. Знал, что неправду говорит большевик. Не были антоновцы разбойниками. Наоборот, Антонов отловил караваинскую банду и самолично застрелил ее главаря Бербешку. Бандит, наводивший ужас на хуторян нескольких уездов, был закопан у дороги, как и подобает бешеному псу. Антонов играючи сделал то, чего не смогли местные большевики. Отбитый у продотрядов хлеб антоновцы раздавали обратно крестьянам. Да и куда его было в лесу девать? С собой, что ли, возить? Что до подношений, то крестьяне сами прикладывали к больным местам антоновцев свиней и домашних уточек, а порой румяных дочерей — пусть плоть потешат, пока голод ее не изъел. Бывало насилие, а куда без него? Разве зауважали бы партизан крестьяне? Пока русский народ винтовочкой не припугнешь, он тебя за человека считать не будет. Насилия же, въевшегося в лесные полки с грязью, насилия, как подкладка у пальто, у повстанцев не было. Как можно в своих стрелять? Так, попугать только. Или по исключительным праздникам. А кто из антоновцев этого не понимал, того казнили, чтобы тень у плетня не вздумал украсть.
— Ну, чего телишься? Стреляй! — заорал Гришка. — Бей! Отведи душу!
Почти затихла у комиссара голова, точно укачали ее женские руки. Заметил Олег Романович, как перепуганно и почти желанно смотрят на него женщины: во все века любят они тех, от кого смерть зависит. Гришка смотрел на Мезенцева с задумчивой ненавистью, и это тоже понравилось комиссару. Вокруг вообще было гулко и хорошо. Хороший народ Карлу Марксу достался.
— А-а-а, чертов сын! Стреляй!
Молоденькому антоновцу ненавистен был механический Мезенцев. Глупости и грубости говорил комиссар. Не понимал, что борется не с обыкновенными бандитами, а с народной армией. Сражались они не ради хлеба, а за людскую свободу. Обидно было мальцу не из-за того, что вот-вот знакомого Гришку кончат, а что живет комиссар с неправильным убеждением. Того и гляди, крестьянский народ переубедит. И зачем же тогда люди гибли? Ах, что же Гришка наделал?! Зачем паясничал? Как он не понимает, что память важнее момента — нельзя кривляться себе на потеху. Он все только испортил. Нужно было умереть красиво, с честью, никого не стесняясь. А Селянский так умереть не смог. По нему будут судить обо всех антоновцах, а этого допустить никак нельзя.
Мезенцев снова открыл стеклянную баночку. Всыпал в себя пилюли. Белые капсулы с грохотом прокатились по железному пищеводу. От жестяного звука качнулся колокол, гулко дрогнув чугунной щекой.
Оттолкнув от себя людей, словно боясь, что их может зацепить, безымянный паренек шагнул вперед:
— Неправда! Я тоже антоновец! И не был никогда бандитом и... честно жил! Людям помогал! А бандиты — вы... вы... именем народным народ грабящие.
Площадь не замолчала. Каждому лицу достался отдельный звук. В животе отца Игнатия что-то лопнуло. Арина пискнула и побелела, выполнив единственное женское предназначение. Рядок солдат, качнув штыками, повернул головы к храбрецу. Удовлетворенно агакнул Гена. Комиссар скрипнул сапогом. Была еще вдовушка, жадно запоминавшая чужие лица. Она всасывала их с плотоядным чмоканьем.
И только Гришка, понимая, что весь его благородный порыв пошел прахом, что мечту его люди не приняли, даже не заметили и потому изгадили, протянул разочарованно:
— О-о-ой... какой же ты, мать твою, дурак.
Мезенцев спокойно слушал молодого человека. Разве что чуть скривились уголки губ, указывая — да, верно, так и было задумано. Солнце окончательно село, порезавшись о горизонт, и Паревку залило темно-красным киселем. От церкви протянулась черная тень, накрывшая крестьян могильной плитой. Гена-дурачок забился под паперть и жалобно оттуда поскуливал. Чудилось юродивому, что ползет к селу от реки Вороны что-то страшное.
— Расстреляйте меня! Расстреляйте меня за них! Они боятся это сказать, а я могу! И я говорю, что вы бандиты, сволочи... всех до нитки обобрали, вычерпали деревню. А вам все мало! Мало! Так подавитесь мной! На, расстреливай! Меня! Вместе с Гришкой! Пусть запомнят люди, что мы не бандитами были, а избавителями! Не за хлеб бились, а за свободу!
Мезенцев добросовестно вытерпел исповедь. Отметил про себя, что молодой человек не лишен образования, видимо, связан с эсеровским подпольем. Это дело поправимое. Стоит от нужника ветру подуть — народничество быстро улетучивается. Не выжить России без большевиков, иначе разметает ветер ее свободный сеновал. Или о чем там эсерики грезят? О федерации гумна и овина?
— Закончили?
— Да, — выдохнул мальчишка.
— Бандита повесить, а честного расстрелять, — приказал Мезенцев.
Через десять минут вонючий труп бросили на молодое тело. Увидев смерть, дурачок обхватил голову руками и с воем убежал прочь. Победно заулюлюкали красноармейцы, подальше прогоняя больную Русь. А если бы оседлали солдаты коней да поскакали вслед за дураком, увидели бы, как с ходу, не останавливаясь, перебежал он речку Ворону. Гена сам не понял, как оказался на другом берегу. Чудо произошло невидно и неслышно, как ему и положено происходить на русской равнине.
Стоит ли говорить, что никого Гришка сегодня не убивал.
Стояло небо. Летели птицы.
VIII.
Кони уводили антоновцев вглубь леса.
Животные еще куда-то тянулись, шли к зеленой жизни и тащили на поводу уставших людей. Если бы не кони, повстанцы давно бы сдались.
Нанесли им деньком последнее поражение. На острове Кипец, что от Паревки в паре верст, если идти через Змеиные луга, был у антоновцев болотный лагерь. Его сначала потравили газами, а потом зарубили саблями.