Гул - Страница 65
— Так любишь?
А? Что? Разве об этом спрашивают? Он думал, что с Ганной жизнь заиграет красками. И вот была Ганна. Зато не было любви. Так после года ожидания на елке зажигают гирлянду. А гирлянда почему-то не радует.
— Нет, не люблю. И ты меня не любила, — вздохнул Мезенцев. — Ты была мной очарована. Вы, эсеры, вообще быстро очаровываетесь.
— Я любила, — с жаром возразила Ганна. — Настолько любила, что снова пошла на террор. Меня не хотели принимать обратно, но я вымолила свою бомбу. После того как ты оставил меня, я думала, что я трусиха. Совсем как мой отец. Мне даже представился случай проверить. Я шла зимой по Тамбову. Нужно было доставить бомбу на конспиративную квартиру. Не повезло: на окраине попался городовой. Клацнул, пошел на меня, а я портфель над головой подняла и застыла. Он сразу в сугроб, а я стою как дура. О чем тогда думала? Я думала о тебе. Хотела размозжить портфель с бомбой, чтобы разом покончить и со мной, и с этим городовым: он смешно болтал ножками из сугроба. Однако я так не сделала. Подумала, пусть моя любовь хоть кого-то спасет.
— Просто вы, эсеры, — Мезенцев снова выделил оскорбление, — трусливы. У нас террор массовый, за око рабочего мы вырываем тысячу чужих очей. Там, где мы идем до конца, вы — наполовинку. Эсеры — это большевики наполовину. Вас любят те, кто хочет побаловаться социализмом, но боится быть большевиком...
Дурачок метнулся и приложил палец к губам Мезенцева. Тот опешил, что в его собственность вторглись так грубо и неожиданно. Потом вздрогнул еще раз: не знал комиссар, что владеет имуществом.
— Оставь ты эти глупости, — не убирал палец Гена, — кого они волнуют? Эсеры, большевики, кадеты... Ими только в шашки играть. Понаделал из грязи и двигай. Я так соревновался, пока никто не видел. А потом ручишки в реке сполосну, да как будто и не было ваших великих партий. Вы бы лучше о любви поговорили, о любви! На что вам вечность дана? Почему вы не говорите о любви?
— Потому что я не люблю его, — пожала плечами женщина.
Комиссар облизнул пересохшие губы. Палец дурака пах солью. Мезенцев осторожно отстранил перст языком.
— Да что ж вы за люди? — снова разошелся Гена. — Вам дадено было самое главное, а вы всё бубнили, спорили, кричали! И не заметили, как к вам гул подобрался! В ваших сердцах гул гудит! Вон, смотрите!
Жижа накапливалась по краям поляны. От огня кровавый бульон обжигался и твердел, складываясь в коричневый бруствер, на который во время войны так любят падать солдаты. Волна, остановленная костром, пока что не осмеливалась затопить поляну.
— Веток нет, — прогудел кто-то, — всё сожгли.
— Плохо, ой плохонько!
— Да, недолго осталось.
— Что будет, когда костер погаснет? — обеспокоенно спросил Мезенцев.
— Оно, — Гена указал на темно-красную жижу, — зальет здесь все до самой луны.
— И как же? И что же?
— А уже ничего. И никак.
— Мы все умрем?
— Почему же — только ты умрешь.
— А вы?
— А мы в могилу.
Ему показали на яму с широким ртом. Из большого провала тянуло почвенной гнилью. Мезенцев осторожно подошел к яме. Вниз вели осыпающиеся ступеньки. На дне притаились смутные движения людские, шорохи, последние вздохи. Несколько раз в темноте взмахнули руками, будто пытаясь дотянуться до него.
— Не ходите вниз, тащ комиссар. Там вам душу разорвут.
— Что это?
Гена снова захохотал. Хохотал по-детски, фыркая слюной и трогая соседей за причинные места. Даже Рошке по-дружески облапал. Юродивому улыбались, понимая, что его ответ будет хорошим, емким, таким, что хоть на будущих памятниках отливай.
— Это Могилевская губерния.
Из ямы донесся скрежет зубовный: несчастные, продев пальцы в ребра, глодали друг друга. В рудяной глубине вертелись шестерни, перемалывающие и тела и души. Разрозненная плоть ныла, требовала добавить в мертвое тесто щепотку человеческих дрожжей. Увидела живого человека, потянулась руки погреть.
Дурачок решил подшутить над комиссаром и громко икнул:
— Аг!
Мезенцев отшатнулся. В темени зашевелился гул.
— Аг! Сложите-ка новое слово, комиссар! Сумеете? Из-за него я с ума и сошел! Аг! Аг! Аг! Вы уже складывали, я знаю! Кто один раз сложил, того больше не изменить!
Гул заревел и обглодал верхушку ясеня. Зеленую купу скрыл траур. Костер угасал. Мезенцев поискал глазами, что можно сжечь, но за дровами нужно было идти во тьму, где изнывал гул.
Увидев его метания, Гена попробовал успокоить:
— Если бы, тащ комиссар, Рошке меня не застрелил, я бы всех спас. Взял бы и увез.
— От чего увез?
— Да вот же, смотрите. — Дурачок указал под ноги.
Размотавшиеся обмотки намочила прибывающая жижа. Мезенцев сорвал с себя окровавленные ленты и бросил в костер. Босые ноги захлюпали по мокроте. На удивление, жижа оказалась теплой, как будто только что вытекла из раны. Кровь, по мере того как слабел костер, затапливала поляну. Никто не выказал особого беспокойства, отчего Мезенцев громко спросил:
— Вы что, не видите?!
На него хором посмотрели, и Ганна передразнила:
— Ты что, не слышал? Геночка же тебе сказал: только на аэроплане и можно было улететь. Теперь уже все, поздно.
— Мне ведь, тащ комиссар, от вашего лагеря только баночку смазки нужно было и кусок ветоши. Протер бы агрегат — да полетели бы в поднебесные выси. Не успел я достроить летучий корабль. Последнего гвоздика не хватило.
— Правильно говорить — аэроплан, — машинально поправил комиссар.
— А вот и неправильно. Неправильно! Аэроплан не взлетит, а вот летучий корабль...
— Это же мотор нужен, бензин...
— Вы и в Бога не верите, потому вы и комиссар. — Гена махнул рукой. — Пошли, братцы, пока все не затопило.
— Стойте, куда вы?
— Вниз. Навсегда.
— Но ведь вы должны мне сказать...
— Что сказать?
— Наказ. Мораль всей истории. Требую подвести черту!
Ганна, укачивая ребенка, неодобрительно смотрела на Мезенцева. Как был мальчишкой, так им и умрет. Все ему хочется знать: откуда дети берутся, любит она его или нет. Вот новые политические вопросы задает. Тогда как давно пора успокоиться и помолчать.
— Кто-нибудь объяснит? Что это за люди, которые не умирают от пуль? Что они делают в лесу? Почему вы, которые мертвые, разговариваете со мной? Что это за водичка хлюпает? Это что, Ворона разлилась? Так не бывает! Просто не бывает!
Гена запрыгнул на спину Рошке, который искал в жиже очки. Покачнулся, когда охнул чекист, привстал на цыпочки и только тогда еле-еле дотянулся ртом до лба Мезенцева. Чмокнул сосательными губами в надбровный шрам и сказал:
— А нет никакой причины, товарищ комиссар. Какая может быть мораль у истории с хлебом? Нет ее, да и дело с концом.
— Что... совсем ничего?
— Ничего. Во-о-обще.
Лагерь загомонил и стал собираться в путь. Ганна подобрала юбки. Поднялся, так ничего и не найдя, Рошке. Хлябь из леса подвинулась еще ближе. Костер едва мерцал.
Мезенцев испуганно закричал:
— Товарищи люди! Товарищи люди, подождите! Но ведь должен же быть хоть какой-то смысл?!
Товарищи ждать не хотели. Люди тоже. Народ поднимался с травы. К кому-то травинка прилипла, к кому-то след былой жизни. По крови захлюпали ноги. Люди спокойно сходили в яму. У ее края стоял молчаливый красноармеец Купин, перегоняя костяшки на деревянных счетах. Ни один мертвец не должен был попасть в Могилевскую губернию без учета. Никто не смотрел на Мезенцева, не говорил ничего, не корил за напрасную смерть. Ни Верикайте, сочащийся голубой кровью, ни слепой Рошке, ни Клубничкин, ни кто-либо еще — враг или союзник. Только Ганна поглядывала на комиссара боком, вытряхивая его в отдельную плоскость, где выпукло рассматривала душу обоими глазами. Одним коричневым, другим зеленым. Что же она нашла в нем? Человек как человек. Немножко выше других, да и только. Женщина осторожно передала ребенка в яму. Из подземелья за дитем протянулись длинные тощие руки.
— Товарищи, а можно мне с вами? — вдруг попросил комиссар. — Пожалуйста. Пусть душу рвут: мне не жалко. Я среди людей боюсь оставаться.