Гул - Страница 16
— Как-как... Ты на рожу не смотри, они все одинаковые. Тут чутье должно быть, без него людей не обособить. Подходишь и нюхаешь. Кто не по-нашему пахнет, того в расход.
— Чутье, говоришь? Понимаю... Накатим?
— Давай.
Семен Абрамович потихоньку оттаивал. Антоновец привел всего двоих солдат. Они вроде бы ничего не собирались громить. Еврей заключил, что перед ним кто-то из бывших офицеров. Человек хоть и грубый, но по возможности честный. С таким можно иметь дело, хотя кадровые военные были уже повыбиты из повстанья, а лесная власть к лету двадцать первого года переместилась в лапы ворья. Офицер нравился Цыркину больше, чем большевик, который балансировал на опасной грани. Выдержит сердце — устроит пакость, а коли рухнет головушка, то всех разрушений — опрокинутая миска с репой. Семен Абрамович знал, что русский человек в изрядном подпитии очень добр и даже приятен. Лезет обниматься, катит сытым взглядом по чужому хозяйству и ничего не хочет украсть. Может дудку-жалейку из деревяшки выстрогать и умилиться малому дитю. Но вот полностью пьяный русский опасен. Он хочет драться и погибать. Может, топором никого и не стукнет, да по дороге домой нападет зачем-то на соседский плетень, а когда на шум выйдет хозяин, то ударит его пьяница по голове выдернутым из плетня колом. Не со зла ударит. Просто — чего он вышел, когда я плетень деру?
Оба пропойцы дошли до такого состояния, что уже не могли ни песню спеть, ни чокнуться, а только таращили мутный взгляд в угол и выдували на губах пузыри. От стола все чаще слышались обвинения в сторону жидов.
— Семен?
— Слушаю!
— Где твоя жидовка... Опять спрятал? Тащи ее сюда!
Цыркин обомлел:
— Какая жидовка? Вы, право, путаете. Сыновья...
— Дочь твоя, — рявкнули в ответ, — первая полку помощница!
— Вы ошибаетесь...
— А-а! Пошел вон! — Коммунист перегнулся через стол и зашептал: — Девка — во! Огонь. А? Хочется?
— Не-е, — антоновец поморщился, — жидовку не буду.
— А вот у меня классовых предубеждений нет!
Коммунист встал и загремел столом в попытке добраться до заветной комнатки. Едко пахло разлитым самогоном. Цыркин, вжавшись в угол, молчал, как молчат в минуту опасности малодушные люди. Решил старый винодел, что если ничего не предпринимать, если сделать вид, что ничего не происходит, то вскоре очнется он в кровати и не будет рядом ни большевиков, ни их противников. Только и нужно, что зажмурить глаза и провалиться в спасительную темень.
Антоновец схватил собутыльника за край защитного френча:
— Погоди-погоди... Какие классы, е-мое... Ты же сам, это... жид.
— Ты кого... кого жидом назвал?! Я коммунист!
— Да ладно, чего ерепенишься? Это же одно и то же. Жид, коммунист, еврей... Какая разница? У нас в лесу как говорят: надо было пораньше перевешать всех этих Цыркиных, и большевизма бы не было.
— Ты прямо как Ленин говоришь! Пойдем вешать Цыркина.
Когда побратимы двинулись к обомлевшему еврею, антоновец предложил выпить на посошок: путь до угла, где, положив руки на колени, сидел Цыркин, был неблизок. Это и спасло хутор от погрома: товарищи выпили и опали. Семен Абрамович побежал к дочери, чтобы приказать ей скрыться в лесу и возвращаться только утром, но вспомнил, что комната Симочки давно пуста. Тогда еврей вернулся на свое место, снова положил руки на колени да так и просидел несколько часов, покуда новоиспеченные товарищи не оклемались. Лишь память об общих тостах спасла проспавшихся собутыльников от потасовки. Гостям было неловко, что они так быстро перепились, и обе враждующие стороны постарались поскорее разъехаться в разные стороны. Пьяные кое-как взгромоздились на коней и долго искали подчиненных среди четырех вялых дворовых тел.
— Слушай... Где мои, где твои?
— Да хрен их разберет! Какая разница? Бери себе этих... а я тех.
Когда нежданные гости уехали, Семен Абрамович опустился на крыльцо и приготовился заплакать. Сил на то не было — не хватило даже упорства повернуться к тихо подошедшей Симе. Если бы старик повернулся, то увидел бы, что платье дочери, которое она так часто портила на одиноких прогулках в лесу, снова порвалось.
— Хоть не сожгли ничего, — попробовал улыбнуться Семен Абрамович, — а ведь могли. Не хотят люди быть сапожниками, токарями, музыкантами. Стыдно им, видите ли. Хотят быть жигачами. Думают, что пожечь чужое добро честнее, чем самому заработать.
— Как потопаешь, так и полопаешь, — не к месту сказала Сима.
— Да? — удивился Цыркин. — Это поговорка? Что же, верная. А я думал, что ты в лес удрала или в стог.
— В стог?
— Говорю же всегда: обо мне не помышляй, я уже старый, а тебе жить да жить. Себя, доча, спасай. Когда-нибудь Россия уляжется спать. Нельзя же вечно гудеть. Тогда тебе за дело нужно приниматься: батраков искать, печи топить, зерно по хорошей цене покупать. Помяни мое слово, винокурню ты обязательно восстановишь. Характер в тебе. Силища как у Юдифи. И красота... Не смотри на то, что девка... Времена наступают, что и девка на коне. Знаешь, что у большевиков полно женских командиров? А чем ты хуже? Они амазонки, а ты Юдифь. Будешь производством командовать. А? Хорошо старик придумал?
Дочь смотрела в темную даль, вышитую еловым крестиком. Вскоре должен был забрезжить рассвет. На глаза Симы навернулись слезы. В отличие от отца у нее еще были силы, чтобы плакать.
— Папа, а почему вы думаете нас еще не сожгли?
— Почему папа так думает? — глупо переспросил Семен Абрамович.
— Потому что на меня только последний дед из Паревки не польстился. И антоновцы, и большевики, и всякий сброд, что на запах стекается... все меня брали. Они надо мной вместо хутора тешатся.
Старый Цыркин молчал. Нужно было спешить к погребу, откапывать квохчущую живность. Страшно ведь в темноте животинке. И печь хорошо бы истопить, наделать лепешек. Думал еще Цыркин о сыновьях, которые лежали бог весть где, а на паревском кладбище торчали лишь кресты над пустыми могилами. Ноздри ему щекотал едкий запах самогонки.
Семен Абрамович потерянно сказал:
— Ты все-таки иди затопи печь. Кушать пора.
XI.
Лес не кончался. Опушка схлопнулась, а если взять влево или вправо, хотя бы туда, где осталась деревенька Кипец, то, сколь ни иди, ничего, кроме деревьев, не увидишь. Паревские старожилы утверждали, что здесь делов на день хода, но деревья и на следующее утро стояли так же близко друг к другу. Виноват дьявольский газ, шептались мужики. Это он разгневал лешего, который и запутал партизан в трех соснах. Елисей Силыч Гервасий презрительно отодвинул в сторону мелких паревских мужичков. Борода старовера раздвигала ветки раньше, чем руки.
— Енто ничего, ничего. Мои предки по тайге прятались, на горах. Бежали от царя-Антихриста и выживали... Неужель я не выживу в ентом леске? Человек древлего благочестия от хрестьянина никонианского по сути отличается. Молиться надо, поститься, бежать... Так и спасемся. Слава тебе, Господи, что завел в енто дремучее место.
Рядом с бородачом, припадая на волчью лапку, хромал Виктор Жеводанов. Он злился на старовера: тот вытащил его из боя, когда довлеющая сила в кустах зашевелилась. Офицеру пресытило сражаться, бегать, наступать и вновь отступать. Ему давно не хотелось фронта, погон, не хотелось козырять. Бритую голову занимала сладенькая мысль. Жеводанову нравилось, что разбиты полки, уничтожен штаб да и в плен у Кипца впервые попало высшее антоновское командование. И самому Жеводанову хотелось в последний раз клацнуть челюстью и выпустить по большевикам последнюю пулю. Вот это было бы чудо! Тогда бы офицеру все открылось! Но из болота его спасли, вытащили.
Поэтому Виктор Игоревич спросил туго и резко, точно жевал натянутую струну:
— Елисеюшка, что ты все о себе да о себе — о нас бы подумал хоть маленько, а?
Елисей Силыч продолжал раздвигать лапник:
— Чего о вас думать? Только о Боге надо. Господи Сыне Боже, Исусе Христе, помилуй мя грешного, аминь. Господи Сыне Боже...