Губернские очерки - Страница 86
– Что оставалось мне? Чем мог насытить я глад истины, терзавший мою душу? Оставались исправники, оставались становые… ну, и ябедник.
Он вознамерился встать, и перед нами взвилось нечто безобразно-длинное, вроде удава.
– Ябедник, государь мой! вы понимаете: ябедник!
– Да вы расскажите, за что вы здесь-то сидите? – неожиданно прервал Пересечкин.
– Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, – продолжал Перегоренский угрюмо, – к истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета… Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня; гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои… Был я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом…
– Чай, просьбицу настрочить, – сказал Пересечкин, – известно, зачем ваш брат…
– Зашедши в питейный дом, увидел я зрелище… зрелище, относящееся к двум пунктам-с… Мог ли я, вопрошаю вас, государь мой, мог ли я оставить это втуне? мог ли не известить предержащую власть?
Общее молчание.
– Но здесь, здесь именно и открылась миру гнусность злодея, надменностию своею нас гнетущего и нахальством обуревающего… Получив мое извещение и имея на меня, как исконный враг рода человеческого, злобу, он, не помедлив даже мало, повелел псом своим повлещи меня в тюрьму, доколе не представлю ясных доказательств вымышленного якобы мною злоумышления… где и до днесь пребывание имею…
– Что ж, так и по закону следует, – заметил нерешительно Яков Петрович.
– Следует! а следует ли, спрашиваю я тебя, раб лукавый и неверный, следует ли оставлять страждущих заключенников в жертву лютому мразу и буйствующим стихиям?
Он указал на разбитое окно. Дело происходило в июле, и дни стояли знойные.
– Они сами беспрестанно в окнах стекла бьют, – возразил бывший с нами смотритель замка, – не успеешь нового вставить, смотришь, оно уж и разбито…
– А следует ли оставлять узника боса и сира? – продолжал Перегоренский, указывая на свои ноги, которые действительно лишены были всякой обуви.
– Они уж третьи сапоги нарочно бросают в сортир.
– А следует ли того же узника оставлять без пищи, томимого гладом и жаждой? – перебил Перегоренский.
– Они требуют вафель-с, а вафель у нас не положено… посудите сами, ваше высокоблагородие! – возразил смотритель.
– Все эти вопросы, и множество других, возымел я твердое намерение предложить господину министру, и не далее как с первою же почтой… И тогда – трепещи, злодей!
– Вот этакая-то у нас целый день каторга! – сказал смотритель, когда мы вышли из каморы, – хошь бы решили его, что ли, поскорей!
– Чего же вы-то боитесь? – спросил я Якова Петровича.
Он махнул рукой.
– Ведь вы человек чистый, – продолжал я, – какая же вам надобность позволять говорить себе дерзости арестанту и притом ябеднику? разве у вас нет карцера?
– И-и-и! – произнес только Яков Петрович и пуще прежнего замахал руками.
– Да как же тут свяжешься с эким каверзником? – заметил смотритель, – вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул, да и то полегоньку, – так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал: "Умираю, говорит, убил ревизор!" – да и все тут. Так господин-то ревизор и не рады были, что дали рукам волю… даже побледнели все и прощенья просить начали – так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я, мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись…
– Верно, он из породы «хвецов», Яков Петрович? – спросил я.
– Хуже!
– Здорово, ребята! – крикнул Яков Петрович, входя в просторную комнату, в которой находилось человек до тридцати арестантов.
– Здравия желаем, ваше высокоблагородие! – закричали все в один голос.
Яков Петрович улыбнулся. Он видимо был доволен, что между арестантами прививается дисциплина и что они скандуют приветствие не хуже, чем в ином гарнизонном батальоне.
– Всем довольны? – спросил он.
– Много довольны! – отвечали голоса.
Один арестант выступил робко вперед с засаленною бумажкой в руках. То был маленький, жалконький мужичонка, вроде того, которого я имел уже случай представить читателю в первом острожном рассказе.
– Ты по какому делу? – спросил Яков Петрович.
– Да вот об корове-то, ваше благородие…
– Господи! неужто еще не кончено?
– Не кончено, ваше благородие, да вот бают, словно и никогда ему кончанья не будет…
– А за что ты содержишься? – спросил я.
– А Христос е знает за что! бают, по прикосновенности, что, мол, видел, как у соседа корову с двора сводили…
– Разве ты не объявил кому следует?
– Пошто не объявил! да вот бают, зачем объявил, а зачем корову с вором в полицу не преставил? А когда его преставишь! Он, чай, поди-ка троих эких, как я, одной десною придавит… известно, вор!
– А где же вор-то?
– А вор, батюшка, говорит: и знать не знаю, ведать не ведаю; это, говорит, он сам коровушку-то свел да на меня, мол, брешет-ну! Я ему говорю: Тимофей, мол, Саввич, бога, мол, ты не боишься, когда я коровушку свел? А становой-ет, ваше благородие, заместо того-то, чтобы меня, знашь, слушать, поглядел только на меня да головой словно замотал. "Нет, говорит, как посмотрю я на тебя, так точно, что ты корову-то украл!" Вот и сижу с этих пор в остроге. А на что бы я ее украл? Не видал я, что ли, коровы-то!
– А ты точно сам видел, как Тимофей Саввич корову-то сводил?
– Коли не сам! Да вот словно лукавый, прости господи, мне в ту пору на язык сел: скажи да скажи… Ну, вот теперь и сиди да сиди…
Арестант вздохнул.
– И хошь бы науки, сударь, не было, а то и наука была. Вдругорядь со мной эко дело случается. Впервой-ет раз, поди лет с десяток уж будет, шел, знашь, у нас по деревне парень, а я вот на улице стоял… Ну, и другие мужички тоже стояли, и все глазами глядели, как он шел… Только хмелен, что ли, парень-ет был, или просто причинность с ним сделалась – хлопнулся он, сударь, об земь и прямо как есть супротив моей избы… ну, и вышло у нас туточка мертвое тело… Да хошь бы я пальцем-те до него дотронулся, все бы легше было – потому как знаю, что в эвтим я точно бы виноват был, – а то и не подходил к нему: умирай, мол, Христос с тобой!.. Так нет, ваше благородие, года с три я в ту пору высидел в остроге, в эвтой в самой горнице… Какое же тут будет хозяйство!
– Да уж и нас тоже пора бы, кажется, решить чем-нибудь, – сказал, выступая вперед, арестант, вида не столько свирепого, сколько нахального и довольного.
– А ты кто таков?
– Да мы по делу о барышнях-с… Жили у нас, ваше благородие, в городе барышни, а мы у них в кучерах наймовались; жили старушки смирно, богу молились, капитал сберегали-с… Как мы в эвтом деле уж и сознание учинили, так нам скрываться для че-с?.. Только вот и думаем мы, что живут, дескать, это барышни, а и душа-то, мол, в них куриная, а капиталами большими владеют-с. Кабы да этакие капиталы да в хорошие они руки – тут что добра-то сделать можно! Ну-с, и выбрали мы этта ночку, ночку темную, осеннюю… Ломаем, знашь, окно как следует, а барышенки-то и проснулись… Видят, что вор к ним лезет, встали с постелек, да только дрожат от страху… Ну, а мы, знашь, и в комнату: "Здравствуйте, мол, барышни! Каково поживаете, каково прижимаете! ну, и мы тоже, мол, слава богу, век живем, хлеб жуем!" А они, сердешные, встали на коленки да только ровно крестятся: умирать-то, вишь, больно не хочется… Ну, это точно, что мы им богу помолиться дали, да опосля и прикончили разом обеих… даже не пикнули-с!
Он оглядел нас торжествующим взглядом.
– Только надули-с! как ни бился искамши, – больше пяти целковых во всем дому не нашел-с!
АРИНУШКА [71]
Идет-идет Аринушка, идет полем чистыим, идет дорогой большою-торною, идет и проселочком, идет лесом дремучиим, идет топью глубокою, глубокою неисходною, идет и по снегу рыхлому, и по льду звончатому, идет-идет не охает…