Губернские очерки - Страница 35
Другой спутник – птица небольшая, да и не малая, той самой палаты столоначальник, которая и Хрептюгина, и Халатова, и всех армян, еллинов и иудеев воспитывает, "да негладны и беспечальны пребывают". Прозывается он Прохор Семенов Боченков, видом кляузен, жидок и зазорен, непрестанно чешет себе коленки, душу же хранит во всей чернильной непорочности, всегда готовую на послугу или на пакость, смотря по силе-возможности. Его тоже разломило в дороге, потому что он ходит по комнате аки ветром колыхаемый, что возбуждает немалую, хотя и подобострастную веселость в Хрептюгине. Везет его Иван Онуфрич на свой счет.
– Видно, богу помолиться собрались, Иван Онуфрич? – спрашивает вошедший хозяин.
– Да, надо молиться. Он нас милует, и мы ему молиться должны, – отвечает Иван Онуфрич отрывисто.
– Из сидельцев… – начинает Анна Тимофеевна, но Иван Онуфрич бросает на нее смертоносный взгляд, и она робеет.
– Вы вечно какую-нибудь глупость хотите сказать, maman, – замечает Аксинья Ивановна.
– Что ж за глупость! Известно, папенька из сидельцев вышли, Аксинья Ивановна! – вступается Боченков и, обращаясь к госпоже Хрептюгиной, прибавляет: – Это вы правильно, Анна Тимофевна, сказали: Ивану Онуфричу денно и нощно бога молить следует за то, что он его, царь небесный, в большие люди произвел. Кабы не бог, так где бы вам родословной-то теперь своей искать? В червивом царстве, в мушином государстве? А теперь вот Иван Онуфрич, поди-кось, от римских цезарей, чай, себя по женской линии производит!
Хрептюгин от души ненавидит Боченкова, но боится его, и потому только сквозь зубы цедит: – Хоть бы при мужике-то не говорил!
– А корету важную изладили, Иван Онуфрич! – начинает опять Демьяныч, с природной своей сметливостью догадавшися, что положение Хрептюгина неловко.
– Карета не дурна – так себе! – отвечает Хрептюгин, – что ж, не в телегах же ездить!
– Ай, какие ужасы! – пищит Аксинья Ивановна.
– Как же можно в телегах! – рассуждает Демьяныч, – вам поди и в корете-то тяжко… Намеднись Семен Николаич проезжал, тоже у меня стоял, так говорит: "Я, говорит, Архипушко, дворец на колеса поставлю, да так и буду проклажаться!"
– Ну, уж ты там как хочешь, Иван Онуфрич, – прерывает Боченков, почесывая поясницу, – а я до следующей станции на твое место в карету сяду, а ты ступай в кибитку. Потому что ты как там ни ломайся, а у меня все-таки кости дворянские, а у тебя холопские.
От этой речи у Ивана Онуфрича спина холодеет, и он спотыкается на ровном месте.
– В Москве, что ли, корету-то делать изволили? – выручает опять Демьяныч.
– Своими мастеровыми! – отрывисто отвечает Хрептюгин.
– Слышал, батюшка, слышал; сказывают, такой чугунный заводище поставили, что только на удивленье!
– Я люблю, чтоб у меня все было в порядке… завод так чтоб завод, карета так карета… В Москве делают и хорошо, да все как-то не по мне!
– Ишь ведь как изладили! да что, по ресункам, что ли, батюшка? Не мало тоже, чай, хлопот было! Вот намеднись Семен Николаич говорит: "Ресунок, говорит, Архипушко, вещь мудреная: надо ее сообразить! линия-то на бумаге все прямо выходит: что глубина, что долина? так надо, говорит, все сообразить, которую то есть линию в глубь пустить, которую в долину, которую в ширь…" Разговорился со мной – такой добреющий господин!
– Зато хорошо и выходит!
– Что говорить, сударь; известно, худо не хорошо, а хорошо не худо; так лучше уж, чтоб все хорошо было!.. Что ж, батюшка, самоварчик, что ли, наставить прикажете?
– Да; там у меня свой… серебряный самовар есть… Петр Парамоныч знает.
– Ах, как жалко, что наш большой серебряный самовар дома остался! – замечает Анна Тимофевна.
– Почему же жалко-с? – спрашивает Боченков.
– Да уж я не знаю, Прохор Семеныч, как вам сказать, а все-таки как-то лучше, как большой самовар есть…
– А оттого это жалко, – обращается Боченков к Архипу, – чтобы ты знал, борода, что у нас, кроме малого серебряного, еще большой серебряный самовар дома есть… Понял? Ну, теперь ступай, да торопи скорее малый серебряный самовар!
– Не мешало бы теперича и закусить, – говорит Халатов по уходе хозяина.
– Тебе бы только жрать, – отвечает Боченков, – дай прежде горло промочить! Мочи нет как испить хочется! с этим серебряным самоваром только грех один!
– Нельзя же нам из простых пить! – возражает Анна Тимофевна, – мы не какие-нибудь!
Однако самовар готов и ставится на стол: вынимаются шкатулочки, развязываются кулечки, и на столе появляются разные печенья. Démétrius смотрит на них исподлобья и норовит что-нибудь стащить.
– Насилу и воды-то допросился! – докладывает Петр Парамоныч, – эти каверзные богомолки так и набросились, даже из рук рвут!
– Ты бы, любезный, сказал им, что эта вода для нас нужна…
– Да что с ними говорить! они одно ладят, что мы, дескать, пешком шли…
В это время опять входит хозяин.
– Как же это, любезный, – обращается к нему Хрептюгин, – у тебя беспорядки такие! воду из рук мужички рвут!
– Уж извините, сударь! работница, дура, оплошала.
– То-то же! это не хорошо! везде нужен порядок!
– Иван Онуфрич, чай готов!
Хрептюгин принимает из рук своей супруги чашку изумительнейшего ауэрбаховского фарфора и прихлебывает, как благородный человек, прямо из чашки, не прибегая к блюдечку. Но Анна Тимофевна, несмотря на все настояния Ивана Онуфрича, не умеет еще обойтись без блюдечка, потому что чай обжигает ей губы. Сверх того, она пьет вприкуску. Халатов и Боченков закуривают сигары; Хрептюгин, с своей стороны, также вынимает сигару, завернутую в лубок – столь она драгоценна! – с надписью: bayadère,[57] и, испросив у дам позволения (как это завсегда делается с благородных опчествах), начинает пускать самые миниатюрные кольца дыма.
– Ведь вот, кажется, пустой напиток чай! – замечает благодушно Иван Онуфрич, – а не дай нам его китаец, так суматоха порядочная может из этого выйти.
– А какая суматоха? – возражает Боченков, – не даст китаец чаю, будем и липовый цвет пить! благородному человеку все равно, было бы только тепло! Это вам, брюханам, будет худо, потому что гнилье ваше некому будет сбывать!
– Фи, Прохор Семеныч! – говорит Аксинья Ивановна, – какие вы выраженья всё употребляете!
– А правда ли, батюшка Иван Онуфрич, в книжках пишут, будто чай – зелие, змеиным жиром кропленное? – спрашивает хозяин.
Хрептюгин благосклонно улыбается.
– В каких же это, Архип, книжках написано?
– А вот, сударь, письменные таки книжки есть… "Слово от старчества об антихристовом пришествии" называется… Так там, сударь, именно сказано: "От китян сие…"
– Пустяки, Архип, это все по неразумию! рассуди ты сам: змея гадина ядовитая, так может ли быть, чтоб мы о сю пору живы остались, жир ее кажный день пимши!
– "Пимши"! фуй, папа, как вы говорите несносно!
– Так-то так, сударь, а все как будто сумнително маненько!.. А правду ли еще, сударь, в народе бают, некрутчина должна быть вскорости объявлена?
– По палате не слыхать, – отвечает Боченков.
– Пустяки все это, любезный друг! известно, в народе от нечего делать толкуют! Ты пойми, Архип-простота, как же в народе этакому делу известным быть! такие, братец, распоряжения от правительства выходят, а черный народ все равно что мелево: что в него ни кинут, все оно и мелет!
– Так-с… Это справедливо, сударь, что народ глуп… потому-то он, как бы сказать, темным и прозывается…
– Ну, а если глуп, так, стало быть, нужно у вашего брата за такие слухи почаще под рубашкой смотреть!
– Ах, папа, вас уважать совсем нельзя!
В это время Митька стащил со стола такой большой кусок хлеба, что все заметили. Он силится запрятать его в карман, но кусок не лезет.
– Ишь семя анафемское! – говорит Боченков, – мал-мал, а только об том и в мыслях держит, как бы своровать что-нибудь!