Губернские очерки - Страница 34
ХРЕПТЮГИН И ЕГО СЕМЕЙСТВО
На постоялый двор, стоящий в самом центре огромного села, въезжают четыре тройки. Первая, заложенная в тарантас чудовищных размеров, везет самих хозяев; остальные три заложены в простые кибитки, из которых в одной помещаются два господина в гражданском платье; в другой приказчик Петр Парамоныч, тучный малый, в замасленном длиннополом сюртуке, и горничная девушка; в третьей повар с кухнею.
– Архип! а Архип! смотри-кось, брат, какую машинищу Иван Онуфрич изладил! – кричит Петр Парамоныч, выскочив из кибитки и указывая на четвероместный тарантас, поворачивающий в глубине двора.
Хозяин, он же и Архип, мужик, раздувшийся от чрезмерного употребления чая, с румяным лицом, украшенным окладистою бородкой и парою маленьких и веселых глаз, в одной александрийской рубашке, подпоясанной ниже пупка, подходит к тарантасу Ивана Онуфрича, окидывает взглядом кузов, потом нагибается и ощупывает оси и колеса, потряхивает легонько весь тарантас и говорит:
– Барская штука! в Москве, что ли, ладили?
– Где в Москве! своими мастерами делали! тут одного железа пятнадцать поди пудов будет!
– Да; ладная штука!.. На богомолье, что ли, господа собрались?
– Да, на богомолье! то есть, больше, как бы сказать, для блезиру прогуляться желательно.
– Так-с… а нечего нонче сказать: на богомолье много господ ездит, а черного народу да баб так и ужасти сколько!
В это время проходит по двору женщина, засучивши сарафан и неся в одной руке ведро воды, а другую, вероятно для равновесия, держа наотмашь.
– Феклинья! брось ведро, да подь сюда! посмотри-кось, какую корету Иван Онуфрич изладил! – кричит ей тот же Петр Парамоныч.
Феклинья не смеет ослушаться; она ставит ведро наземь, но, подошедши, только покачивает головой и шепчет: "Ишь ты!"
– Да ты что ж ничего не говоришь! ты посмотри, каковы оси-то!.. глупая!
– Где ей, батюшка, Петр Парамоныч, в этаком деле смыслить! – вступается Архип и, обращаясь к Феклинье, прибавляет: – Ты смотри, самовар скорее ставь для гостей дорогих!
– А я было воду-то для странниц несла: больно уж испить им хочется! кваску бы им дать, да ты не велел…
– До них ли теперь! видишь, господа купцы наехали! обождут, не велики барыни!
– А что, Демьяныч, видно, на квас-то скупенек, брат, стал? – говорит ямщик, откладывая коренную лошадь, – разбогател, знать, так и прижиматься стал!.. Ну-ко, толстобрюхий, полезай к хозявам да скажи, что ямщикам, мол, на чай надо! – прибавляет он, обращаясь к Петру Парамонычу.
Между тем предмет этих разговоров, Иван Онуфрич Хрептюгин расположился уж в светелке с своим семейством, состоящим из супруги, дочери и сына, и с двумя товарищами, сопутствующими ему в особом экипаже. Хрептюгин, купец первой гильдии, потомственный почетный гражданин, зевает и потягивается. Дорога утомила и расслабила его нежное тело; в особенности же губительно подействовала она на ноги почетного гражданина, несмотря на то что ноги эти, по причине необыкновенной тонкости кожи, обуты в бархатные сапоги. Причина этого губительного действия заключается в том, что, сооружая себе «корету», Иван Онуфрич не столько думал об удобствах, сколько об том, чтоб железа и дубу было вволю, и чтоб вышла корета "православным аханье, немцам смерть и сухота". Хрептюгин – мужчина лет сорока пяти, из себя видный и высокий, одетый по-немецкому и не дозволяющий себе ни малейшего волосяного украшения на лице. Походку имеет он твердую и значительную, хотя, по старой привычке, ходит, большею частию, заложивши руки назад. Многие еще помнят, как Хрептюгин был сидельцем в питейном доме и как он в то время рапортовал питейному ревизору, именно заложивши назади руки, но стоя не перпендикулярно, как теперь, а потолику наклоненно, поколику дозволяли это законы тяготения; от какового частого стояния, должно полагать, и осталась у него привычка закладывать назади руки. Многие помнят также, как Иван Онуфрич в ту пору поворовывал и как питейный ревизор его за волосяное царство таскивал; помнят, как он постепенно, тихим манером идя, снял сначала один уезд, потом два, потом вдруг и целую губернию; как самая кожа на его лице из жесткой постепенно превращалась в мягкую, а из загорелой в белую… Но, разумеется, все эти воспоминания передаются только шепотом, и присутствие Хрептюгина вмиг заставляет умолкнуть злые языки.
Супруга его, Анна Тимофевна, дама весьма сановитая, но ограниченная, составляет непрестанно болящую рану Хрептюгина, потому что сколько он ни старался ее обшлифовать, но она еще и до сих пор, тайком от мужа, объедается квашеною капустой и опивается бражкой. Нередко также обмолвливается она неприятными словами, вроде «взопреть», "упаточиться", «тошнехонько» и т. п., и если это бывает при Иване Онуфриче, то он мечет на нее столь суровые взгляды, что бедная мгновенно утрачивает всю свою сановитость, теряется и делается способною учинить еще более непростительную в образованном обществе обмолвку.
Зато Аксинья Ивановна (о! сколь много негодовал на себя Иван Онуфрич за то, что произвел это дитя еще в те дни, когда находился в «подлом» состоянии, иначе нарек ли бы он ее столь неблагозвучным именем!) представляет из себя тип тонной и образованной девицы. Она столько во всех науках усовершенствована, что даже и papa своему не может спустить, когда он, вместо «труфель», выговаривает «трухель», а о maman нечего и говорить: она считает ее решительно неспособною иметь никакого возвышенного чувства. Иван Онуфрич, имея в виду такую ее образованность, а также и то, что из себя она не сухопара, непременно надеется выдать ее замуж за генерала. «Хоть бы с улицы, хоть бы махонького какого-нибудь генералика!» – частенько думал он про себя, расхаживая взад и вперед по комнате, с заложенными за спину руками. «Ах, что это вы, папа, всё за спиной руки держите, точно „чего изволите?“ говорите!» – скажет Аксинья Ивановна, прерывая его попечительные размышления. «Слушаю-с, ваше превосходительство!» – ответит Иван Онуфрич, погладит Аксюту по головке и станет держать руки по швам.
Совершенную противоположность с своей сестрицей составляет рожденный уже по приобретении Иваном Онуфричем благ цивилизации осьмилетний сын его, Démétrius Иваныч. Хотя он одет в бархатную курточку, по так как "от свиньи родятся не бобренки, а все поросенки", то образ мыслей и наклонностей его отстоит далече от благоуханной сферы, в которой находятся его родители. Сыздетска головку его обуревают разные экономические операции, и хотя не бывает ни в чем ему отказа, но такова уже младенческая его жадность, что, даже насытившись до болезни, все о том только и мнит, как бы с отческого стола стащить и под комод или под подушку на будущие времена схоронить. К изучению французского языка и хороших манер не имеет он ни малейшего пристрастия, а любит больше смотреть, как деньги считают, или же вот заберется к подвальному и смотрит, как зеленое вино по штофикам разливают, тряпочкой затыкают, да смолкой припечатывают. "Брысь, слякоть!" – скажет ему подвальный Потапыч, а он ничего, даже не обидится, только сядет в уголок, да и наслаждается оттуда полегоньку "Лютая бестия из тебя выдет, Митька!" – скажет Потапыч и примется снова за свое дело. В настоящее время Митька беспрестанно вынимает из карманов своих шаровар что-нибудь съедобное и меланхолически пожевывает.
Один из спутников Хрептюгина – армянин Халатов. Он принадлежит к числу тех бель-омов, которых некоторые остроумцы называют отвратительно-красивыми мужчинами. Говорит он по-русски хорошо, но уже по той отчетливости, с которою выговаривается у него каждое слово, и по той деятельной роли, которую играют при произношении зубы и скулы, нельзя ошибиться насчет происхождения этого героя. Впрочем, он нрава малообщительного, больше молчит, и во время всей последующей сцены исключительно занимается всякого рода жеваньем, в рекреационное же время вздыхает и пускает страстные взоры в ту сторону, где находится Аксинья Ивановна, на сердце которой он имеет серьезные виды.