Гроздь - Страница 5
Изменить размер шрифта:
“Все окна открыв, опустив занавески…”
Все окна открыв, опустив занавески,
ты в зале роялю сказала: живи!
Как легкие крылья во мраке и блеске,
задвигались руки твои.
Под левой — мольба зазвенела несмело,
под правою — отклик волнисто возник,
за клавишем клавиш, то черный, то белый,
звеня, погружался на миг.
В откинутой крышке отливы лоснились,
и руки твои, отраженные там,
как бледные бабочки, плавно носились
по черным и белым цветам.
И звуки холмились во мраке и в блеске,
и ропот взбирался, и шепот сбегал,
и ветер ночной раздувал занавески
и звездное небо впускал.
“В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной…”
В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной,
где рояль уснул средь узорных теней,
опустив ресницы, ты вышла неслышно
из оливковой рамы своей.
В этом доме ветхом, давно опустелом,
над лазурным креслом, на светлой стене
между зеркалом круглым и шкапом белым,
улыбалась ты некогда мне.
И блестящие клавиши пели ярко,
и на солнце глубокий вспыхивал пол,
и в окне, на еловой опушке парка,
серебрился березовый ствол.
И потом не забыл я веселых комнат,
и в сиянье ночи, и в сумраке дня,
на чужбине я чуял, что кто-то помнит,
и спасет, и утешит меня.
И теперь ты вышла из рамы старинной,
из усадьбы любимой, и в час тоски
я увидел вновь платья вырез невинный,
на девичьих висках завитки.
И улыбка твоя мне давно знакома
и знаком изгиб этих тонких бровей,
и с тобою пришло из родного дома
много милых, душистых теней. —
Из родного дома, где легкие льдинки
чуть блестят под люстрой, и льется в окно
голубая ночь, и страница из Глинки
на рояле белеет давно…
“О, любовь, ты светла и крылата…”
О, любовь, ты светла и крылата, —
но я в блеске твоем не забыл,
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.
Я на первой странице творенья
только маленькой был запятой, —
но уже я любил отраженья
в полнолунье и день золотой.
И, дивясь темно-синим стрекозкам,
я играл, и нырял, и всплывал,
отливал гуттаперчевым лоском
и мерцающий хвостик свивал.
В том пруду изумрудно-узорном,
где змеились лучи в темноте,
где кружился я живчиком черным, —
ты сияла на плоском листе.
О, любовь. Я за тайной твоею
возвращаюсь по лестнице лет…
В добрый час водяную лилею
полюбил головастик-поэт.
ГЛАЗА
Под тонкою луной, в стране далекой, древней,
так говорил поэт смеющейся царевне:
Напев сквозных цикад умрет в листве олив,
погаснут светляки на гиацинтах смятых,
но сладостный разрез твоих продолговатых
атласно-темных глаз, их ласка, и отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней веке,
и складки нежные над верхнею, — навеки
останутся в моих сияющих стихах,
и людям будет мил твой длинный взор счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
и влажный гиацинт в алмазных светляках.
Так говорил поэт смеющейся царевне
под тонкою луной, в стране далекой, древней…
“Пускай все горестней и глуше…”
Пускай все горестней и глуше
уходит мир в стальные сны…
Мы здесь одни, и наши души
одной весной убелены.
И вместе, вместе, и навеки,
построим мир — незримый, наш;
я в нем создал леса и реки,
ты звезды и цветы создашь.
И в этот век огня и гнева
мы будем жить в веках иных —
в прохладах моего напева,
в долинах ландышей твоих.
И только внуки наших внуков —
мой стих весенний полюбя —
сквозь тень и свет воздушных звуков
увидят — белую — тебя…