Граница дождя - Страница 6
Смотреть на себя оказалось весело, а еще веселее – толкаясь, устроиться так, чтобы все трое отразились на вогнутой или выпуклой плоскости, и, меняя позы, поднимая брови, выпучивая глаза, растягивая рты, показывать пальцем и идиотически хихикать.
И вдруг Паша, будто вспомнив что-то важное и неотложное, серьезно, даже строго ткнул в расплывшееся, поперек себя шире Линино отражение и обернулся к Шуре:
– А ты ее такую любить будешь?
Не дожидаясь ответа, он с силой потянул Лину к другому зеркалу, где она сделалась длинной и кривобокой:
– А такую будешь любить?
В его голосе была агрессия, даже угроза. Шура отмахнулся:
– Да ну тебя!
А Паша потащил упирающуюся Лину к круглому зеркалу, где она стала похожа на карлицу:
– А такую?
Было уже совсем не смешно. Лина вырвала руку и пошла к выходу.
Они вернулись на дачу, сели в машину и, перебрасываясь короткими репликами, поехали в Москву. Пашу высадили у метро, попрощались нейтрально. И дома эту сцену не обсуждали.
Она на долгие годы забыла о том дне. И Паша исчез из ее жизни, будто никогда его не было. Стороной она услышала, что он женился на молоденькой медсестре из своего отделения. Лина вообразила разговоры за обеденным столом:
– Представляешь, Шура, они едят суп и с увлечением обсуждают содержимое рвотных масс больного Н.!
Посмеялись и опять забыли на годы. Потом ей рассказали, что у него родилась двойня, и она искренне пожалела неведомую медсестру, у которой по очереди, а то и хором орут младенцы, а Паши, конечно же, нет дома – надрывается на ночных дежурствах, чтобы прокормить эту ораву.
К этому времени их Милочка уже ходила в третий класс. Свекровь вырастила ее, сняв с Лины все заботы, а когда внучка перестала нуждаться в постоянной опеке, слегла и за две недели в больнице сгорела от какой-то тлевшей профессиональной болезни.
Едва ли не единственная неприятность, которую она им доставила, – умерла в день, когда Милочку одну из первых в классе принимали в пионеры, лишив их возможности полюбоваться дочерью на торжественной линейке. Семью представляла Линина мама – как всегда элегантная, ухоженная и всем недовольная: «У Милочки колготки морщили на коленках» и тому подобное…
Лина уже много лет работала в поликлинике в кабинете кардиолога – опытной суховатой женщины с репутацией первоклассного диагноста, к ней записывались за месяц, занимая очередь в регистратуру на улице в шесть утра. Когда ползла лента из кардиографа, Лина уже и сама могла понять что к чему и несла ее доктору с определенным безошибочным выражением лица. Ей нравилась работа, расписание, освобождавшее то утро, то вечер. Что до приработков, то поток жаждущих уколов на дому не иссякал. Лина называла их, как мама учеников, – частники, и они исправно пополняли семейный бюджет. И ни разу она не пожалела, что так и не стала врачом, – все нервы истреплешь от такой ответственности. Она вообще не вспоминала бы об этом, если б мама иногда не укоряла: «Ну как ты внушишь Милочке, что надо учиться, когда сама без высшего образования?!»
Но дочь приносила пятерки и четверки, по вечерам не загуливала, поступила на подготовительные курсы, а потом и в институт – не первосортный, конечно, – инженеров транспорта, – но на хороший факультет – экономический, кусок хлеба и пресловутое высшее образование обеспечены. Вот только скрытная росла…
Впервые характер проявила на втором курсе. Привела молодого человека, спокойно сказала: «Познакомьтесь, это Ленарт. Он из Эстонии, учится в Тартуском университете, и я туда перевелась, правда, с потерей года. Мы сегодня подали заявление в загс».
Не прошло и года, как Эстония стала заграницей, а вскоре Людмила получила паспорт чужой страны.
Много лет спустя Лина попыталась вспомнить, как жила после отъезда дочери, и не смогла – череда размеренных рабочих дней, домашних забот, однообразных отпусков на черноморских пляжах – «все как у всех».
Пертурбации свободного рынка обошли их стороной: сбережений не было, бюджетники они и есть бюджетники, а уколы да вливания нужны при любых режимах – частников меньше не стало. Но постепенно жизнь менялась не только за окном. Шурин захудалый НИИ получил какой-то заказ, он съездил в Германию в командировку, на работе засиживался допоздна, и иногда вместе с ним в квартиру входил запах коньяка. Лина думала, что выпивки – неизбежные спутники новой работы, относилась к ним легко и радовалась, что деньги в дом, а Шура наконец-то самоутверждается.
Как она была близорука! Как потом корила себя! То, что Шура уже который месяц не дотрагивался до нее, списывала на усталость, небрежность в одежде – на современный стиль… И новые хамоватые интонации, даже грубость молча терпела, потому что знала про мужской климакс, который похлеще как раз подоспевшего ее собственного.
Лина предпочитала заниматься собой. В последнее время она стала полнеть, увлеклась разгрузочными днями, и проснувшись – бегом в туалет, потом на весы для точности контроля.
И вот однажды утром помятый со вчерашнего, с мешками на пол-лица, в майке, которую Лина давно просила на тряпки, вытянутой, линялой, да еще надетой наизнанку, так что буквы на ней выглядели таинственными письменами, Шура остервенело заколотил ногой в дверь уборной:
– Твое дерьмо весит двести грамм! Выходи, а то будешь подтирать лужу!
И щелкнул выключателем.
Лина сжалась и в кромешной темноте каморки впервые поняла, что такое клаустрофобия. Рука не могла совершить до автоматизма знакомых движений: спустить воду, открыть задвижку. А главное – она поняла: это конец. Конец чего, она не могла бы объяснить, но неуловимая, как граница дождя, черта разделила ее жизнь.
Она вышла ледяная внутри и, боком протискиваясь мимо Шуры в комнату, смиренно вздохнула:
– Устала я от твоих штучек!
И тут Шура вмиг стал убийственно спокоен. Мышцы на лице расслабились, даже мешки под глазами будто исчезли. Он размяк, фигура, только что напряженная, как натянутая резинка рогатки, потеряла четкие контуры, расплылась. Он улыбнулся немного вкривь, чуть злорадно, но без настоящей ярости, еще минуту назад по-хозяйски им владевшей, и сказал, странно растягивая слова:
– А вот тут не волнуйся… Скоро отдохнешь…
Лина оторопело и почему-то очень внимательно проследила взглядом, как он прошел в переднюю, порылся в сумке и неторопливо вернулся, неся тоненькую прозрачную папочку. Ловким щелчком, точно рассчитанным и отрепетированным движением, как опытный участник какой-то неведомой игры, Шура послал файлик через весь стол, и он остановил легкое скольжение прямо у Лининой руки. Сквозь прозрачную, но немного смятую корочку она видела официальный бланк: змея, плотоядно обвившая чашу, не оставляла сомнений – бумага медицинская. Вписанных как всегда неразборчивым врачебным почерком слов Лина не могла разобрать, но римская IV и прицепившееся к цифре сокращение «ст.» горели как приговор. В ее зашумевшей голове бился вопрос: «ст.» – это стадия или степень? Как часто бывает в острые моменты: цепляешься мыслью за какую-нибудь мелочь, и она неотвязно свербит, преграждая путь главному…
Шура умер через два месяца. Проклятая «большая химия» съела не только легкие – расползлась по всему организму. Потомственный химик, он и погиб от потомственного рака. Хотя судьба на последнем жизненном отрезке оказалась к нему милосердна. Боли его особенно не мучили, лечиться он за бессмысленностью наотрез отказался и, несмотря на слабость, работал до последнего дня. Там его и настиг спасительный мгновенный инфаркт.
В обеденный перерыв он стоял в очереди в столовой, двигая поднос по металлическим рельсам, и, оседая, опрокинул на себя борщ, рубленый шницель с картофельным пюре, политый кетчупом, и вечный компот из сухофруктов. В тот день было заседание лаборатории, и потому на Шуре был его лучший костюм. Приемщица в химчистке, оформляя срочный заказ, сказала: «Без гарантии», – но, к счастью, пятна от кетчупа с лацканов отошли, и можно было хоронить в этом, почти новом костюме. Лине предлагали устроить поминки все в той же столовой, но она отказалась. Не по-людски. Надо дома.