Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура - Страница 3
Опять же секрет обаяния этой элегии, бессознательно пародирующей отжившую к 1830-м годам кладбищенскую поэзию, не в клишированности образов, стилистических и грамматических несуразностях, непреднамеренных двусмысленностях и ритмических огрехах, но в обнаженной речевой позе незадачливого сочинителя: страстное желание быть романтиком, выражать правильные с точки зрения культурной традиции, в которую он себя вписывает, мысли и чувства. Я думаю, что если хорошая поэзия скрывает авторские комплексы, то плохая их обнажает[11]. Великий поэт отражается в стихах его подражателей. Ужасный поэт сам является искажающим отражением (кривым зеркалом или увеличительным стеклом) современной ему поэтической эпохи со всеми ее явными и тайными импульсами, вожделениями, предрассудками и условностями. В этом смысле «ужасная» поэзия может быть названа – используя выражение Фрейда о сновидениях – королевской дорогой к пониманию поэтического бессознательного.
И все же самым интересным и поучительным для меня в этом альманахе оказалось философическое вступление, почти на сто лет предвосхитившее программное предисловие к знаменитой антологии «Чучело совы» (The Stuffed Owl, 1930) и остроумную заметку Владислава Ходасевича «Ниже нуля» (1936), посвященную феномену плохой литературы. Это был настоящий манифест антипоэзии, поразивший меня своей железной логикой и глубиной.
Да, сразу признавался составитель, стихи наши нехороши. Но они нужны как «свидетели нашего быта для потомства»:
Наши потомки будут собирать все: дельное и недельное; будут желать, так сказать, поставить предков пред собою; осуществить прошедший век; видеть дух времени, порывы страстей, видеть людей минувших. Они станут стараться раскрыть все красоты и недостатки протекшего века; чего, не имея памятников, сделать не возможно. ‹…› Вот почему предлагаем и наши стихотворения в роде альманаха… Если некоторые скажут, что всякая всячина не достойна памяти; на это можно отвечать следующим образом: извините, друзья мои, везде и во всякий век есть и будет своя всякая всячина, ибо дарность и бездарность не разлучны…
Эта эстетическая диалектика последовательно применяется составителем альманаха к анализу феномена дурной поэзии:
Худое и хорошее в Литературе так связано, как зло и добро в мире. Да и что ж было бы, если б выходило в свет одно хорошее, образцовое? Оно потеряло бы свою цену и казалось каким-то обыкновенным, однообразным. С чем сравнять? По чему оценить его? Где нет расстояния, там нет и сравнения.
Отсюда следует, продолжает свои рассуждения составитель, что «худое нужно так для сравнения и разгадки истинной красоты в Поэзии, как ступеньки для лестницы, как оселок для золота». Воистину, «одно хорошее, образцовое будет подобно той стремянке, у которой одна верхняя ступенька». Наконец, «люди, привыкнув к образцовому (по врожденной склонности желать нового, лучшего), стали бы требовать из образцового образцового, не понимая, что такое образцовое (ибо, не зная худого, нельзя знать и хорошего), которое, будучи само по себе изящное, но неоцененное, не могло бы двигаться вперед». А «посему в литературной жизни явилось бы какое-то неподвижно-мертвое оцепенение».
Итак, заключает автор предисловия, «можно сказать решительно, что образцовое, хорошее, среднее и худое не могут существовать одно без другого, как душа без тела, до Преселения в пределы вечности» [Пуговишников: I–VIII].
Тут составитель «Феномена» предлагает читателям провести воображаемый эксперимент. Представьте себе, «если б наши стихотворения вышли до Ломоносова, или яснее, в наше время при нынешнем просвещении России, но так, чтоб можно было бы отнять у нас все образцовое, даже истереть из памяти, что оно существовало, впрочем, не ограничая ни требования, ни вкуса нашего, – как бы приняли этот альманах?». Иначе говоря, с точки зрения этого доморощенного эстетического реалиста, «плохое» – это контекст, условие, базис, почва, материя или «тело» для «хорошего». Оно имеет собственную ценность, причем соизмеримую с «хорошим».
«Но полно философствовать, – завершает свои рассуждения автор. – Будем надеяться (судя по чрезвычайной разнообразности состояний, характеров, вкусов и просвещения), что, может быть, тайная печаль любви, читая наши романсы и элегии, вздохнет о потере друга и… крупная перловая слеза будет дрожать на шелковых ресницах красавицы, или беззаботная, резвая неопытная молодость при сей эпиграмме обнаружит между пурпуровых губок ряд прекрасных жемчужных зубов своих, милую улыбку и… какой-нибудь отверженец фортуны, изнывающий под ударами рока, неизвестный нам по личности, но близкий по сердцу и несчастиям, по препятствиям к знанию и обстоятельствам жизни, впрочем утешится тем, что найдет себе подобного – несчастного. Вздох, посвященный бескорыстной Дружбе, вырвется из груди его! Это довольно: награда велика».
Награда от чтения «Феномена» действительна велика: перед нами открывается целый мир со своими авторами, читателями, проблемами, обидами – мир, отвергнутый учеными критиками и образованными читателями (над «Феноменом» успели посмеяться такие разные критики, как Булгарин и Белинский), мир реальный и одновременно эфемерный, по-своему отражающий (или искажающий) «настоящую поэзию» и являющийся условием ее существования. То, что мы называем вульгарной, дилетантской словесностью или просто графоманией, имеет свое эстетическое обаяние[12], свой смысл и свою онтологию[13].
«Но только при чем тут Хвостов? – спрашиваете Вы меня, коллега. – В отличие от процитированных Вами ископаемых сочинителей-дилетантов, Дмитрий Иванович был европейски образованным человеком, членом многих академий, видным государственным деятелем, переводчиком, меценатом, активным участником русской литературной жизни на протяжении полувека. Помимо писания стихов, отнюдь не только смехотворных, он во всех отношениях был добрым и порядочным человеком, честным и исполнительным чиновником. Зачем же Вы его обидели?» Я его совсем не обижал, дорогой коллега, просто он сам до нас дошел обиженным. Так получилось, что в истории русской литературы или, точнее, русского литературного баснословия именно Хвостов занимает место главного русского антипоэта, короля графоманов, сочинителя жалких од, смехотворных притч и скучнейших поэтических переводов[14]. Именно Хвостова принято считать патроном или духовным отцом всех бесчисленных русских стихоплетов, включая приведенных выше ископаемых авторов. Именно с «курьезных» сочинений Хвостова в России начинается традиция собирания дурных стихов (прижизненные «хвостовиады», «музеумы» Хвостова и «хвостовские кабинеты», специально устроенные для чтения его произведений)[15]. Мы-то с Вами, конечно, знаем, что на самом деле Хвостов был гораздо лучше своей репутации, но перед тем, как начать разговор о «настоящем Хвостове», которого, как покажет это сочинение, я искренне люблю и высоко ценю, видимо, нужно попытаться объяснить, почему он стал эпонимом антипоэзии в России.
Плохие поэты (или «плохие» поэты, так как ничто не меняется быстрее эстетических критериев) есть во все времена и у всех народов. Среди этих плохих («плохих») поэтов всегда были самые ужасные, представленные в национальных литературных мифологиях как комические и отвратительные антиподы истинных поэтов. Таких авторов принято было ругать, над ними принято было смеяться, рассказывать о них анекдоты и цитировать их стихи как примеры галиматьи.
В Риме времен Августа жили два стихотворца, от которых не осталось ни строчки, но о которых мы знаем, что они были самыми гадкими поэтами того «золотого века». Их звали Бавий и Мевий. Один считался хуже другого. Мевий к тому же еще и вонял козлом (Гораций в одном из своих эподов призвал богов утопить дурнопахнущего сочинителя во время его плавания в Грецию). Эти имена стали нарицательными в наследовавших классической поэзии нормативных эстетических системах [Херрен: 3–15]. Их поминали до второй половины XIX века, и в каждую литературную эпоху в разных странах современники находили своих кандидатов на роль национального антипоэта.