Град Петра - Страница 122
Кто-то узнал князя-кесаря Ромодановского, обер-мастера пыток и допросов, и подал голос. Полицейский погрозил кулаком — разглашать тайну маски не сметь! А монарх шутейный затмевал царя — на голове громадная корона, подбитая горностаем мантия. Ступал преважно, оглядываясь на свиту — она отставала, неуклюжий наряд сковывал, напрасны были попытки уберечь от грязи красную кардинальскую ткань. Площадь местами замостили, но болотная жижа брызгала сквозь доски, отчего подолы бархатных платьев, полы мусульманских халатов почернели, обвисли.
Царица и статс-дамы её оделись иноземными крестьянками, несли корзинки, букеты, снопы. Супруги вельмож — турчанками, пастушками, нимфами, а иные боярынями. Звенел колокольцами, нашитыми на руках и ногах, бородатый жрец некоего дикого племени, рычал и толкался царский повар, весь в медвежьей шкуре. Герцог-жених представлял французского виноградаря, держал в руке серп и шёпотом складывал стихи для невесты, надвинув на лоб широкополую шляпу.
В свите голштинца находился камер-юнкер Фридрих Берхгольц, сын генерала, служившего в России. Оказавшись здесь после девятилетнего отсутствия, он поражался — Петербург из деревни, обнимавшей цитадель, сделался большим городом, избы за каменными зданиями скрылись, на улицах сотни фонарей, кладут настил для прохожих. Говорят — населения около пятидесяти тысяч.
Над цитаделью, над всей столицей сверкает шпиль собора Петра и Павла, покрытый медными, ярко вызолоченными листами, играют куранты — так же хорошо, как амстердамские. Камер-юнкер ведёт подробный дневник; как истинный придворный, он замечает, что двор Екатерины не уступает любому германскому — четыре комнатных дворянина, пажи в зелёных мундирах с красными отворотами, прекрасный оркестр. У царя же проще — несколько денщиков, большей частью незнатных. Причёска царевны Анны словно от лучшего парижского парикмахера, туалеты по последней моде — вечером была в бальном, с крылышками, герцога сводила с ума. Встретив бродячего савойяра с дрессированным сурком, Карл умилился — ну совсем как дома...
На приёмах в Летнем саду унтер-офицеры таскают чаны с водкой, наливают ковшами, угощают усиленно — царь следит, чтобы пили исправно. Пьянство не поразило: немцы недурно соревнуются с русскими за столом и ещё добавляют на квартире. Герцог учредил «тост-коллегию» из собутыльников — свитских. Зато еды на званых обедах, свидетельствует камер-юнкер, втрое больше, чем в Голштинии.
Танцы — здешняя страсть. Царь поднёс штрафной бокал кавалеру, который отпустил даму и не поблагодарил, не поцеловал ей руку.
Вообще любезен нынешний Петербург. «Русские женщины теперь мало уступают немкам и француженкам в образовании и светскости, а иногда и превосходят». Нередки в семьях, при девочках, иностранные гувернантки.
«Маленькой княжне Черкасской лет 8 или 9, и она для своих лет так мила и приятна, что можно подумать, наилучшим образом воспитана во Франции».
Впрочем, образованности подлинной камер-юнкер не ищет и сам не имеет. Чудо, как раскусил петербургский бомонд европейские плезиры, как бойко перенимает! У княгини Кантемир, жены молдавского господаря[127], в новом отеле на левом берегу, против цитадели, — форменный парижский салон. В узком кругу, в будуаре, резвились, пили из стеклянного башмачка и прочих занимательных посудин. Сын Кантемиров Антиох[128], ещё подросток, обещает быть поэтом, царь слушал его и наградил, но это Берхгольцу нелюбопытно. Он считает лакеев в особняке Строганова, заводчика из мужиков. Их восемнадцать, все в великолепных ливреях, а музыкантов восемь.
Царь показывает герцогу Адмиралтейство. Идёт, сдерживая зевоту и камер-юнкер, дневник аккуратно заполняется. Мастерские грандиозны, одних канатных три, по полверсты каждая. Преувеличил, — дифирамбы придворному свойственны...
Девять лет назад не спускали на воду кораблей стопушечных, не делали дорогих тканей, изразцов. Неужели русское изделие? Голштинец кратко записывает. Зато фейерверку, данному в честь заключения мира, уделил не одну страницу.
«Сперва представилось взорам большое здание, изображавшее храм Януса. Оно было открыто, и внутри виднелся, в прекрасном голубом огне, старый Янус, державший в правой руке лавровый венок, а в левой масличную ветвь».
Мудрый двуликий, смотрящий в прошлое и в будущее, бог входов и выходов, начинаний и завершений...
Задвигались машины, окружавшие высокий постамент, появились два рыцаря — у одного на щите двуглавый орёл, у другого три короны — и сошлись для рукопожатья. Затем, направо от храма, засияло Правосудие, оно попирало ногами двух фурий, а сверху зажглась надпись «Сим победит». Вспыхнул корабль, двигавшийся к пристани, под девизом «Конец венчает дело». Фигуры горели, унизанные зажжёнными фитилями. Пламя охватило две пирамиды, казалось, созданные из бриллиантов, потом ещё две. Взлетело множество пылающих шаров, огромных и сильных ракет, забили огненные фонтаны, завертелись огненные мельницы.
Народ, запрудивший площадь, кричал от страха и восторга. Плескались фонтаны вина, солдаты рвали на сотни частей бычью тушу. И в то же время «огонь с валов крепости, и Адмиралтейства, и стоящих по Неве галер был так велик, что всё казалось объято пламенем, и можно было подумать, что земля и небо готовы разрушиться».
С тем же придыханием провинциала описан Петергоф — «большие, прекрасные сени, а вверху великолепная зала», «чудный вид на море», «сад, очень красиво расположенный». Изумляет каскад в парке — «так же широк, как весь дворец».
Камер-юнкер изрядно путешествовал, но он ослеплён. Вдобавок неравнодушен к невесте герцога — «прекрасна как ангел». Благоговеет перед Петром. Часто видел Меншикова, но как-то отдельно от подвижного, деятельного царя; запомнил лишь красный, на зелёной подкладке, французский кафтан князя и русский, усыпанный каменьями наряд княгини Дарьи. Губернатор жаловался на здоровье.
Поблек былой камрат государя. Голштинцы втихомолку толкуют, — не окажется ли он в петле, как князь Гагарин, награбивший себе гигантское состояние.
Висельник по случаю торжества не снят, покачивается на ветру, караульные отпугивают ворон от высушенного трупа. Выставлены в назидание, на Троицкой, и головы пяти человек, казнённых за разные преступления. Берхгольц ходит смотреть, хотя парад сей зловещий в порядке вещей повсюду, не только в России.
Целый месяц гремит праздник; обитатели, соседствующие с цитаделью, не раз вставляли стёкла в окнах — пальба сопровождала катанья по Неве, свадьбы, церковные службы, обеды и ужины во дворцах, сражения на сцене театра. Чу, пьеса про Александра Македонского! Восемнадцать длиннейших актов, два вечера подряд...
Погода неласкова, набегают дожди, шквалы, но царю нипочём — жарко ему, солнечно в эти дни, плащ не накинет и гостей заставляет мокнуть. Острейшее для него наслаждение — демонстрировать всё созданное, всё, чем богата его столица. Будь то судно на стапеле, полотно русского живописца или Венера в Летнем саду — посланница Древнего Рима. Иностранцы гурьбой за Петром изощряются в риторике. Хмельная, она подчас двусмысленна.
— Пороха на праздник потрачено столько, что царю хватило бы на новую войну.
— Счастье, что потрачено.
Царю доносят подслушанное, он смеётся. Что ж, чужое могущество — бельмо в глазу. Сие — натура человеческая. А ныне явно всей столице, знатным и простому народу, каким ришпектом пользуется Россия, сколько флагов пожаловало в Питер, сколько особ титулованных и языков.
Собрался сенат, попросил царя принять титул соответственно заслугам его — Пётр Великий, отец отечества, император всероссийский. Отвечал он кратко, заповедал «не ослабевать в воинском деле» и трудиться для общей пользы, «от чего облегчён будет народ».
И снова маскарад.
Уже обтрепал матросскую свою униформу на балах, на шествиях, на переправах через осеннюю Неву. Усталости не ведал. В пылу веселья не забывал о делах. Иногда отводил в сторону архитекта Трезини — виноградарь швейцарский, в безрукавке, в галстуке красно-зелёных тонов Астано, докладывал великану-матросу о городовых работах, которые ни на день не упускал из виду. Сваи на Васильевском забиты все, выкладывают фундамент Двенадцати коллегий рачительно и с крайним поспешанием.