Град Божий - Страница 61
Грубая культура жизни в доме и на улице — это как нескончаемая передача, которую нельзя выключить. Любой горлопан — проповедник, эта церковь не знала ограничений. Слова летали над округой пустопорожним звоном. Хорошо старухам, они воображали, что продолжают ходить к мессе по грязным аллеям, обсаженным оливами. Вдовы крестились в обетованной темноте, падая на свои распухшие колени, костяшки их пальцев стали деревянными. Но не для меня эти запахи и звон, я свободен, бросаешь в ящик для сбора милостыни монетку, и кончено. Чушь несет этот отец на амвоне. Интересно, чем он одержим.
Я говорю о времени до войны, до войны после войны, о том, как это было в Джерси, городе на берегу. Улицы упираются в болота, среди которых их прокладывали. Провисшие телефонные провода на покосившихся в разные стороны столбах — ни одного стоящего прямо! Горизонта не видно из-за фабричных труб, военные самолеты ныряют в желтые облака. По ночам небо отражало ядовитые огни Медоуленда. И мы, люди, дышали всем этим. Мы стали тем, кем стали на этой помойке ассимиляции. Мы делали покупки в наших маленьких магазинчиках, рано гасили свет, чтобы экономить деньги. Прижимисто раскрывали кошельки, чтобы нехотя расставаться с мелочью — одно пенни, потом второе…
О, я все помню, друзья, и мне не за что благодарить эту память.
Но этот мальчик сам пережил Депрессию, спасибо его мощному черепу, единственной крепкой кости в его скелете, этот череп был портативной студией, резонатором голоса. Секрет моего успеха в моей массивной черепной коробке. Отец кричал: Мы не хотим больше тебя видеть. Мать тоже кричала: Ты бродяжка, беспутный д…б! Я всегда убегал, хлопнув дверью, а когда мне становилось совсем плохо, то ехал в доки. Мелкая монетка на трамвай, и вот вагон, трезвоня на углах, летит по улочкам, таким узким, что протяни руку из окна и коснешься стен двухквартирных домиков по обе стороны улицы. Деревянные домики с плоскими крышами. На крылечках сидят дети и глазеют по сторонам. Вверх и вниз, вдоль бегущих по холмам улиц; трамвай поднимается вверх, появляется река, ныряет вниз — она исчезает из вида, как оркестровая площадка в Парамаунте, как будто давая понять, что нет тебе места на этой земле, что ты — никто и живешь нигде, что настоящая жизнь не здесь, а выше или, быть может, на той стороне. Конечная остановка, все выходят, вот он — загаженный птицами док и вонючая река, пара черных мужчин ловит рыбу с удочками, надеясь добыть к обеду пару рыбешек, вымазанных машинным маслом, и ты. Костлявый мальчишка без задницы. Я был такой тощий, что мне приходилось подтягивать штаны до самой груди. Мальчишка садился на потрескавшиеся доски старой речной пристани и смотрел на город из белого камня на противоположной стороне. Прекрасный город. Я сижу среди пятен утиного помета, выеденных крабовых скелетов, и нет мне утешения. Грудная клетка похожа на суму нищего. Кости тонкие, как прутья корзинки. В таких корзинках продают апельсины и грейпфруты, прутики их так тонки, что их легко расщепить вдоль, такие были у меня кости. Сколько было тогда этому парню? Четырнадцать, пятнадцать? Он сидел на пристани и смотрел на город, сверкавший в лучах солнца. Слышал, как стучали молотки, и стук их эхом отдавался в небесах, как лай цепных псов Депрессии.
Теперь вы понимаете, кто этот «ты» в моих песнях?
Если кто-то захочет написать мою биографию, то что я смогу ему рассказать? Могу я сказать, что, выгребая золу из печки, я набирал ее только на кончике совка, потому что больше просто не был в состоянии поднять? Что он там застрял, думала Фанни и кричала своим нежнейшим голоском: Ты что, сдох, что ли? Вкус золы в подвале; этот вкус я не забуду до своего смертного часа. Эта чертова зола прилипала к языку. Изрезанная ножом клеенка в желтый цветочек, на кухонном столе. Жужжащий круглыми лопастями вентилятор на холодильнике. Жирная грязь, смешанная с пылью. Облупившаяся краска, неоштукатуренные стены, неровные углы, незакрывающаяся дверь туалета. Беспросветное, бесцельное существование.
Но было и другое, то, что никогда не забывается и не растет вместе с тобой, то, что неделимо остается тем же ощущением, какое ты испытал в юности, тем же во всей своей свежести. Фанни в форме медицинской сестры, большеротая мать всех женщин, акушерка, вынимавшая из них детей, врачевавшая их побои, делавшая аборты незамужним, короче, она была старейшиной прихода Святого Франциска, поскольку была не только моей матерью, но и матерью всего женского мира нашего дома.
Я рано узнал, что такое девочка. Однажды я подсмотрел в замочную скважину, как она раздевается. Школьная форма, издав шелковый шелест, складками скользнула на деревянный стул, и эта обычная девочка, во всей своей тугой, упругой, захватывающей дух наготе взбирается на стол, покрытый клеенкой в желтый цветочек… она ждет, плачет, вся такая обворожительная от пяток ее маленьких ножек до последнего, исполненного высочайшего смысла дюйма ее нежного тела. Бог дал мне увидеть это, и я говорю: конечно, конечно, виденное тогда не введение, а воспоминание, конечно, конечно, в этом не было ничего такого, чего бы я не знал раньше, я ведь всегда знал, что у них икры, ляжки, попки и щель. Когда она легла на спину, ее высокая грудь, подрагивая, распласталась, зубы застучали, она кричала от страха, не издавая ни звука. Чего я не помню, так это ее имени, имени этой соседской девочки. Я видел ее до того вместе с другими старшими девчонками, в школьной форме, которая под обыденной темно-зеленой юбкой, белой блузкой и гольфами скрывала чудесное откровение раздвинутых по команде ног и поднятых колен… от полной катастрофы меня спасли широкая, затянутая в белое спина моей матери Фанни и раскинутая простыня, которые скрыли от меня дальнейшее.
Это была не песнь души; я едва не скулил. В паху ныло, в голове шумело от ослепительного вида Божьего творения, и это зрелище забирает тебя навсегда, ты уже не выпутаешься из его сетей.
Чувству сопротивляешься, делаешь эту ошибку, как и большинство глупых подростков. Свысока смотришь на девчонок, обращаешься с ними так, как обращается с ними твой мир. Понимая все, но не зная, как выразить себя, как дать желанию вырваться из тебя, как из пустого места, как справиться с ужасным влечением, которое как будто не имеет к тебе никакого отношения, но витает вокруг тебя, как погода, расцвечивающая небо облаками.
Все мои друзья были такими же тупицами. Вот отчего эти пошлые шутки, сигареты в углу рта, вот зачем эти вызывающие ширинки, вот зачем презрительно поднятые брови, неистовые аплодисменты в бурлеске, хотя во рту пересыхает и чувствуешь, что сердце бьется так, что готово выскочить из груди, разорвав тонкие прутья ее клетки ударами в такт непристойного танца.
«Поющие дураки». Такое имя мы выбрали. Некоторым в этом названии слышалось что-то китайское. Как и в названии «Оловянная сковорода» [15]. Те ребята говорят, что любовь — это народная песня в душе.
Какие были у нас шансы? Какими дарованиями мы обладали? Я, который, согнув руку в локте, мог продемонстрировать бицепс толщиной с язычок ботинка шестого размера, или Винни, прозванный Слэпси, потому что его мозги работали так, словно в детстве его слишком часто били по голове, или плотный Марио по кличке Кирпич, потому что телосложением напоминал кирпичный нужник, или Аарон Еврей, чужак из другого квартала, прилипший к нам, потому что ему нравилось наше хриплое, на итальянский манер, пение. Это, скажу вам, не то искусство, которое требуется итонским мальчикам для игры в гольф. В снежки мы закладывали камни и пели наши хиты на углу возле кондитерской лавки.
Еврей, отец которого держал номера, любил наши поездки на утренники в Юнион-Сити, он готовился стать аферистом, Еврей, и иногда играл роль антрепренера, практикуясь на нас, уличных музыкантах, хотя ему недоставало исключительно важного дара важно выглядеть, это ужасный пробел, из-за которого у него не было никаких надежд добиться успеха в мире прожженных плутов. Кроме того, у него был, как я думаю, паралич, он подволакивал ногу, не мог поставить ее на пятку. Это придавало шаткость его походке, казалось, что он вот-вот завалится набок. Потертые вельветовые бриджи и резиновые тапки зимой и летом и полы короткого пиджачка, развевающиеся на ветру. Он был добрый дурачок с восторженным выражением лица и крупными, выступающими вперед зубами с вечной улыбочкой на лице. В довершение всего у него был противный высокий голос, переходивший иногда в маниакальный вопль. Это был полный конфуз для нашего пещерного театра снов, крик бывал таким громким и пронзительным, что стриперши, встряхивавшие своими обвислыми грудями и крутившие задницами под барабанный бой, едва не застывали на месте, оглядываясь со своего ярко освещенного пятачка на наш закут.