Говардс-Энд - Страница 76
— Ибо в смерти… Я с тобой согласна.
— Не совсем так. У меня такое ощущение, что ты, я и Генри лишь частицы сознания этой женщины. Она все знает. Она везде. Она — это и дом, и дерево, которое клонится к нему. У каждого есть своя смерть, как и своя жизнь, и даже если после смерти ничего не существует, мы будем различаться в своей несущественности. Не могу поверить, что те знания, что были у нее, погибнут вместе с теми, что есть у меня. Она понимала реальность. Она знала, когда люди влюблены, хотя ее даже не было рядом. Не сомневаюсь, что она знала, когда Генри ей изменил.
— Добрый вечер, миссис Уилкокс! — послышался чей-то голос.
— О, добрый вечер, мисс Эйвери!
— Почему мисс Эйвери нам помогает? — прошептала Хелен.
— Действительно: почему?
Мисс Эйвери пересекла лужайку и скрылась среди ветвей живой изгороди, отделявшей лужайку от фермы. Старый проход, который заделал мистер Уилкокс, появился вновь, и следы мисс Эйвери, заметные на росе, были оставлены на той самой тропинке, что покрыли дерном, когда делали перепланировку сада, чтобы использовать его для игр.
— Это пока еще не совсем наш дом, — сказала Хелен. — Когда мисс Эйвери поздоровалась, мне показалось, что мы с тобой всего лишь парочка туристов.
— Мы будем такими везде и всегда.
— Но туристы с любящим сердцем…
— Но туристы, которые делают вид, что любая гостиница — их дом.
— Я не могу долго делать вид, — сказала Хелен. — Сидя под этим деревом, забываешься, но я знаю, что завтра увижу, как в Германии восходит луна. Вся твоя доброта не может изменить реальные обстоятельства. Если, конечно, ты не поедешь со мной.
На мгновение Маргарет задумалась. За последний год она так полюбила Англию, что покинуть ее было бы для нее большим огорчением. И все же, что могло ее удержать? Без сомнения, Генри простит ей этот взрыв эмоций и будет продолжать все так же говорить громкие слова и путаться в своих чувствах до самой старости. Зачем ей это? К тому времени она вообще исчезнет из его сознания.
— Ты серьезно зовешь меня с собой, Хелен? Но уживусь ли я с твоей Моникой?
— Не уживешься, но я зову серьезно.
— Давай пока не будем строить планы. И предаваться воспоминаниям.
Они помолчали. Этот вечер принадлежал Хелен.
Настоящее, словно ручей, струилось где-то рядом. Шелестело дерево. Оно наигрывало свой мотив до их рождения и продолжит делать то же после их смерти, но песня звучала в это самое мгновение. Мгновение прошло. Дерево вновь зашелестело. Чувства сестер заострились, и, казалось, они постигали жизнь. Жизнь текла. Дерево вновь зашелестело.
— Теперь спать, — сказала Маргарет.
В нее вливалось спокойствие деревни. Оно совсем не связано с воспоминаниями и едва ли связано с надеждой. Но меньше всего его заботят сиюминутные планы. Это спокойствие настоящего, пребывающее за гранью понимания. Его шепот послышался «сейчас», и снова «сейчас», когда они шли по гравию, и «сейчас», когда лунный свет упал на отцовскую саблю. Они поднялись наверх, поцеловались и заснули посреди бесконечно повторяющихся фраз. Дом поначалу накрыл дерево своей тенью, но когда луна поднялась выше, дом и дерево развело в стороны, и оба были хорошо видны несколько полночных мгновений. Проснувшись, Маргарет выглянула в сад. Невероятно, что благодаря Леонарду Басту ей досталась эта исполненная спокойствия ночь! Может, и он тоже был частицей сознания миссис Уилкокс?
41
Жизнь Леонарда разворачивалась совсем по-другому. Месяцы, прошедшие после Онитона, какие бы мелкие неприятности они ни приносили, были всецело омрачены Раскаянием. Оглядываясь назад, Хелен могла философствовать или при взгляде в будущее строить планы относительно ожидавшегося ребенка. Но отец этого ребенка не видел ничего, кроме собственного греха. По прошествии нескольких недель посреди посторонних занятий он вдруг вскрикивал: «Негодяй, какой же ты негодяй!.. Как я мог…» — его личность раздваивалась, и эти двое вели между собой диалог. Или глаза его заливал коричневый дождь, пачкая окружающие лица и небо. Даже Джеки заметила в нем перемену. Самые страшные угрызения совести он испытывал, когда просыпался. Поначалу Леонард иногда бывал счастлив, но постепенно осознавал бремя, давящее на него и меняющее весь ход его мыслей. Или невидимые кандалы жгли его тело. Или сабля вонзалась в плоть. Он сидел на краю кровати, держась за сердце, и стонал: «О, что мне делать? Что же мне теперь делать?» Но ничто не приносило облегчения. Он научился издали смотреть на совершенный грех, но тот все больше разрастался в его душе.
Раскаяние не входит в число вечных истин. Греки были правы, развенчав его. Раскаяние действует слишком своенравно, словно эринии выбирают для наказания лишь каких-то определенных людей и определенные проступки. Из всех средств, способствующих человеческому возрождению, Раскаяние, несомненно, самое опустошительное. Вместе с отравленными оно отсекает и здоровые ткани. Это нож, который врезается гораздо глубже, чем зло. Леонард прошел через его терзания и в результате стал чище, но слабее; превратился в более достойного человека, который никогда больше не потеряет контроль над собой, но одновременно и в более ничтожного, которому мало что осталось контролировать. Точно так же и обретенная чистота вовсе не означает спокойствие. Операция с ножом может войти в привычку, от которой избавиться не менее трудно, чем от самой страсти, и Леонард снова и снова просыпался с криком посреди ночи.
Картина, которую он себе нарисовал, была довольно далека от истины. Ему ни разу не пришло в голову обвинить Хелен. Он забыл напряженность, с какой они говорили, очарование, охватившее его благодаря искренности Хелен, прелесть погруженного во тьму Онитона и лепет бегущей реки. Хелен любила абсолютное. И Леонард, который был погублен абсолютно, предстал перед ней сам по себе, как человек, изолированный от мира. Настоящий человек, который стремится к приключениям и красоте, который желает жить честно, зарабатывать сам и который мог бы оставить в жизни более яркий след, чем наехавшая на него колесница Джаггернаута.[54] Отголоски свадьбы Иви вызывали у Хелен оторопь — накрахмаленные слуги, длинные столы с едой, шуршание платьев разодетых дам, автомобили, от которых на гравии оставались пятна машинного масла, дрянная музыка напыщенных музыкантов. Приехав в гостиницу, она все еще ощущала этот осадок: в темноте, после падения, он наполнял ее своим ядом. Она и ее жертва, казалось, существовали одни в нереальном мире, и она любила Леонарда абсолютно, наверное, с полчаса.
Утром Хелен уехала. Записка, которую она оставила, нежная и истеричная по тону, не содержавшая, как ей казалось, ничего, кроме доброжелательности, жестоко ранила ее возлюбленного. Ему чудилось, будто он разбил какое-то произведение искусства, выкромсал из рамы картину в Национальной галерее. Вспомнив таланты и положение Хелен в обществе, Леонард почувствовал, что первый встречный имеет полное право его пристрелить. Он боялся кельнерши в гостинице и носильщиков на станции. Поначалу он боялся и своей жены, хотя позже стал относиться к ней со странной, непривычной нежностью. «В конце концов, между нами нет разницы», — думал он.
Поездка в Шропшир окончательно разорила Бастов. Убегая, Хелен забыла оплатить гостиничный счет и увезла с собой их обратные билеты. Пришлось заложить браслет Джеки, чтобы добраться до дому, а через несколько дней их ждал полный крах. Хелен действительно предложила Леонарду пять тысяч фунтов, но о такой сумме не могло быть и речи. Он не понимал, что девушка отчаянно пытается исправить ситуацию и спасти что можно от надвигающейся катастрофы хотя бы с помощью пяти тысяч. Однако Леонарду нужно было как-то жить дальше. Пришлось обратиться к семье и опуститься до положения профессионального нищего. Больше ему ничего не оставалось делать.
«Письмо от Леонарда, — сказала себе Бланш, его сестра, — надо же, написал только сейчас, когда столько воды утекло». Она спрятала письмо, чтобы не увидел муж, и, когда тот ушел на работу, прочитала его с некоторым сочувствием. Потом отослала заблудшему брату немного денег из тех, что были отложены на покупку одежды.