Горящий рукав - Страница 9
– А, да! – вспомнив, схватил большую ложку, стал шерудить ею в кастрюльке. – Новый рецепт! Мягкая яичница! – объявил, торжественно подняв ложку, измазанную желтком.
Слишком быстро все делает! – мучаясь, чувствовал я. Понимает, что встреча сына с отцом после долгой разлуки важна… но не имеет терпения ее проводить. Быстрее, быстрее!.. Чтобы что? Чтобы я сразу уехал и не мешал ему думать, не отвлекал его? Или чтоб я в этом рое дел не нашел даже щелки, чтобы задать главный вопрос – как он думает жить, вернее, как он уже живет? Я стоял неподвижно, глядя на эту суету, опять же внутренне усмехаясь: столь бурной энергии надолго не хватит! И когда четыре ярких, свежих яйца превратились в маленькую горелую кучку, отец сник. Почесал висок грязной ложкой.
– Эх, да! – радостно подскочил на табуретке. – У нас же ат-личную столовую открыли! Пошли!
Вместо пальто он надел ватник с подпаленным рукавом (дожил!). Я снова надел пальто. "Куда идем? Все равно же вернемся сюда, и напряг вернется, никуда не денется. Ну ладно – выйдем, хоть это и бессмысленно. Эх, отец, отец!"
Похрустев замерзшими лужами, вошли в пустую неуютную столовую.
Толстая женщина с грязной марлей на голове выскребала из огромной кастрюли пригорелое.
– Все уже! – Она зло повернулась к нам. – Раньше надо было приходить!
– Как?! – Отец удивленно вытаращил глаза.
– Не понимаете русского языка? Уходите, закрываемся!
Она демонстративно отвернулась. И так она разговаривает с директором селекционной станции! Неужели и все остальные так разговаривают? Ну да. Недавно приехал, никого еще не знает тут. Мне стало жалко отца.
Мы вернулись обратно, молча сидели под тусклой лампочкой. Отец, вздохнув, выскреб свою "яичницу" в мусорное ведро. И мы снова молчали. Да, скромно принимает отец сына после долгой разлуки!
"Блудный отец" не расщедрился при встрече! Да и нечем встретить – ничего тут, видно, и нет!
Отец и сам чувствовал это и по привычке своей сильно морщился, что означало у него мучения и размышления. Хотя, как позже я понял, он мог в это время думать о чем-то абсолютно своем – например, о заложенных в полях опытах. Но в этот раз ситуация действительно требовала какого-то разрешения: ведь не для того я так долго ехал, чтобы с ним молчать.
– Сейчас! – Он хлопнул меня по колену и куда-то стремительно вышел.
Через некоторое время я услышал его голос – ослабленный одной или несколькими перегородками, слов было не разобрать, – но интонация такая была, что сразу ясно: он с женщиной разговаривает. Вот оно – то, ради чего я приехал… но как не хотел бы я, чтоб это состоялось! В следующий раз… хорошо? – заклинал я судьбу. После паузы ответил женский голос – глухой и, как я понял, специально приглушенный. Совещаются? Сейчас придут? Я подскочил к круглому зеркальцу на стене, плевал на ладошку и приглаживал чуб. Тяжелые скрипучие шаги в коридоре. Один идет? Сердце вдруг наполнилось горячей благодарностью. Понимает мою стеснительность! И сам он такой же! "Но каково той женщине: стеснительный, но черствый отец решил ее не показывать. Каково ей?" – и такая вдруг мысль появилась. Со скрипом отъехала дверь, и отец, слегка смущенный, вошел.
– Вот, – пробормотал он и поставил на столик миску, накрытую тарелкой.
Я сидел молча и неподвижно. Но в душе бушевала буря, переплетение самых противоречивых чувств. Отец явно не хотел ничего говорить больше, кроме "вот". Но я чувствовал, что та, пославшая миску, надеялась на большее. И сейчас с трепетом прислушивается – и тишина угнетает ее. Эта стеснительность отца – такую я ощущал и в себе тоже
– переходит в жестокость, в отрицание слишком бурных чувств, нарушающих равновесие. "Вот" – и все, а сами дальше разбирайтесь, но не слишком бурно. Так и надо! То был один из уроков отца: Держи оборону, а не то жизнь растерзает тебя!
Но и одной той миски было достаточно, чтобы вызвать у меня взрыв эмоций. Миска была нарядненькая, зеленая, с желтой белочкой на боку
– такая во всем "не наша", что у меня перехватило дыхание при одном лишь взгляде на нее. Мама, вообще равнодушная к быту и к тому же строгая, такую мисочку никогда не могла завести. Наверно, летающая тарелка, появись тогда, потрясла бы меня меньше, чем эта мисочка.
Совсем другая жизнь, чужая, активная и немножко даже постыдная, ворвалась в наше бывшее счастье и убила его. Мисочка все сказала!
Отец снял прикрывающую миску тарелку, открылись холодные котлеты с каймой белого застывшего жира. Отец как бы увлеченно заговорил не о главном, стал горячо расспрашивать меня: о школе, о шахматном кружке. Он преувеличенно шумно восклицал "Герой!", звонко шлепал меня по колену. Бодрый советский фильм. Тоже хорошее дело. Я тоже блистал: рассказал, как, переходя по льду Фонтанку к Дворцу пионеров, проломил лед, долго бился, карабкался на обломки (кричать стеснялся), потом устал и решил утонуть – и там оказалось по колено.
Отец одобрительно хохотал (правильно сын излагает), потом все же тронул меня за плечо (духовная близость), произнес сочувственно свою любимую присказку: "Эх, товарищ Микитин, и ты, видно, горя немало видал". Дальнейшая беседа прерывалась все более длинными и, главное, более глубокими паузами. Расходились. Уходили в себя. Аудиенция закончена? Молодцы! Главное обошли умело. Но все это было как фон, как хор за сценой, а главной та мисочка была. Помню, я зачем-то прикоснулся к ней и отдернул руку – она была абсолютно холодная, холоднее всего вокруг, словно из космоса.
Потом мы спали с отцом вместе на жестком дощатом топчане, зябли под одним тонким одеялом. Второе одеяло, наверное, пуховое, с узорчатым пододеяльником, – насмешливо фантазировал я – отец, стесняясь, естественно, не принес. Пусть лучше померзнет сын! На первый раз хватит ему и мисочки! Я уже думал об этом с некоторой иронией.
Осваивал новую жизнь. Утром я стал собираться. Отец уже притулился к тумбочке и писал, иногда морщась, – и вдруг изумленно вытаращился, увидя меня в пальто.
– Я счас… счас! – заполошно забормотал.
Я вышел молча. Пусть пока разбирается… мисочку вернет. Я долго, вздыхая, стоял у крыльца. Жал ногой черный лед на луже, гонял под ним белый пузырь.
Вдруг что-то, уже почти привычно, щелкнуло в моей голове. Прошел перед глазами вчерашний белый гусь с паром из клюва, потом проплыла та веселенькая чужая мисочка… и этот белый, юрко бегающий подо льдом пузырь. "Вот это запомни", – словно кто-то сказал. Что -
"это"? Для чего? Я сладко чувствовал, что это и не надо пока понимать. Слишком ранняя разгадка тайны губительна, – это я понял потом. А тогда были лишь смутные волны, но еще не было слов. Лишь потом, когда я решил вдруг почему-то писать, я с удивлением обнаружил, что многое уже не только пережито, но и сложено в словах, все расставлено ясно и выгодно – так, что все это сразу можно увидеть и оценить. В общем, когда я неожиданно начал писать, выяснилось, что я давно уже этим занимаюсь, более того – нет ничего азартней и важней для меня, чем это. Смысл жизни не объявляется мгновенно – он медленно вырастает внутри тебя.
Наутро после поездки к отцу я шел в школу особенно неохотно – до последней минуту тянул! Слишком много там уже скопилось того, что было непереносимо. И страдания мои, и даже успехи – "успехи" казались особенно противными. Но если не эта школа – то что? В другую перейти, но там вряд ли окажется легче. Здесь надо справляться! Нога за ногу, но я все-таки шел. На повороте с улицы
Маяковского, как всегда здесь, ударил резкий ветер, выбивающий слезы. Отчаяние затопило меня. Я вроде научился держаться – но не хватало сил. И сегодня все рухнет. И начнется с опоздания – первый урок как раз Любови Дмитриевны, с чьего урока я столь надменно недавно ушел, – уж сегодня она воспользуется возможностью! "Вы что – и ночью делаете стенгазету, раз позволяете себе опаздывать?" – что-нибудь в таком роде скажет она. И все злорадно загогочут – и я их пойму: выскочек не любит никто! Хоть бы иначе начался день!