Горящий рукав - Страница 39
Через полчаса Лада вышла из кухни вместе с облаком чада и швырнула каждому из нас по жестяному подносу с какими-то вздувшимися кусками мяса. Натужно улыбаясь, я взял приборы и показал китайским гостям, как у нас ими пользуются. Но тут же чуть не выронил инструменты – от запаха закружилась голова; мясо было безусловно, я бы сказал, демонстративно тухлым. Китайцы тоже положили приборы. Я бы сказал – тоже демонстративно. "Не думают ли они, – мелькнула мысль, – что это специальное, умышленное издевательство, не хочу ли я показать, что извращенные китайцы любят только тухлятину, и тем самым унизить великий китайский народ?" Судя по жестким их взглядам, именно так они и решили. Политики (а двое из них точно были политики) всегда выбирают из всех возможных самый худший вариант. Что должен был делать я? Вызывать повара, директора, поднимать ругань? Но не унижу ли я тем самым великий русский народ?
Выход из безвыходной ситуации я нашел самый иррациональный. Краем глаза я примечал за соседним столом жгучую, слегка изможденную брюнетку восточного типа, явно оказывающую мне знаки внимания. Из гвалта за их столом я уловил ее имя – Нина С., знаменитая московская драматургесса. Мы же с ней переписывались, восхищаясь друг другом, но раньше не виделись никогда! И когда она кинула на меня очередной жгучий взгляд, я безоговорочно покинул официальную делегацию и сел рядом с Ниной С., тем более и в ней явно было что-то китайское. Вся их компания была уже "в полном порядке", так же как и Нина С., и через минуту мы с ней безудержно целовались. Время от времени, выныривая из волн блаженства, я ловил мрачные взгляды китайцев: странно их принимает ленинградский руководитель! Видимо, ревизионизм тут достиг уже апогея. Особенно их, кажется, настораживало, что я пересел от них к женщине явно китайского типа. Может, оппортунистка?
Потом я все же сумел вырваться из цепких лап порока и вернулся к исполнению своих служебных обязанностей. Мы снова поднялись наверх, гости молча оделись и убыли, даже без традиционных китайских улыбок.
Не могу точно вспомнить, произошло ли после этого внеочередное охлаждение русско-китайских отношений, но со своей стороны могу сказать: подобных намерений в моих действиях не было. Я люблю все народы, и я уверен, что в составе той делегации наверняка был хороший писатель. Может быть, тот, в блузе и шарфике, а может, так как раз одеваются стукачи, а хорошим был другой, в кителе? Но был наверняка. И задачи обидеть китайскую литературу у меня вовсе не было. И тот прискорбный эпизод относится целиком к нашей жизни и нисколько – к китайским писателям. Просто Дом писателя начал уже тонуть, как и вся огромная Атлантида советской жизни. И если бы он не сгорел, то утонул – конец его был неизбежен.
Самое для нас ужасное – хаос пришел и в наши любимые издательства.
От нас уходила любимая работа! Вот это была трагедия. А ведь мы сами выбрали этот путь, настойчиво пролагали его – и что в остатке? Об этом мы часто говорили теперь с моим другом Володей Арро, с которым мы этот путь прошли вместе. Больше нашли мы – или больше потеряли?
КОНЕЦКИЙ
Помню, как еще в молодости я оказался впервые с ним за столом. "Ты кто такой, что садишься ко мне?" – сразу попер он. "А ты кто?" – "Я
– Конецкий!" Он так это произнес, что прозвучало, кажется, сразу четыре "ц". Он понимал, что делал, и, как опытный штурвальный, прекрасно рулил в шторм, который сам же и поднимал. Его смелость и даже безрассудство были его "фирменным знаком", и думаю, что он больше находил при этом, чем терял. Помню какое-то писательское собрание, невыносимо скучное, как это было принято в советские времена. Даже думаю, что, случись "оживление в зале", дремлющий в президиуме представитель райкома проснулся бы и орлиным взором сразу же пригвоздил нарушителя спокойствия. Поэтому передовая часть писательской общественности коротала это время в дымном кабаке, прислушиваясь к чуть доносившемуся тихому рокоту собрания. И вдруг – всех из ресторана словно смыло волной: "Конецкий выступает! Конецкий к трибуне идет!" Когда я добежал туда – было не протолкнуться. Даже проходы заполнены. И представитель райкома в президиуме встрепенулся и принял бравый вид: мол, и мы тоже не лыком шиты! Конецкий, с всклокоченными кудряшками, горящим взглядом, хоть все и ждали его, появился на трибуне все равно как-то резко, внезапно, словно чертик из табакерки. И пошло! "Все разваливается, гниет, даже тельняшек нет, Северный морской путь работает из рук вон плохо – в дальние поселения везут лишь гнилую картошку и плохой спирт. И вообще!" С каждым его новым обвинением в адрес равнодушных, бездарных властей зал взрывался восторгом. Потом была овация. И даже начальник, натянуто улыбаясь, похлопал. Иначе что же – он не с народом своим?
Главное, что и он тоже теперь держал в голове эту фамилию и наверняка совещался со своими – что делать? В то время уже не принято было "убирать" – в то время уже было принято у властей уступать, успокаивать разбушевавшихся. И безудержному Конецкому многое удавалось.
Книги его были такими же "горячими". Записи плаваний – то в незнакомый и суровый океан, то в манящие всех страны Запада – влекли читателя, дразнили простором и удалью, наполняли ветром грудь, расправляли у читателя плечи. Книги были такими же подвижными, как волны, – одна книга перехлестывалась в другую, они перемешивались.
Из отстоявшихся, устойчивых вещей остались, на мой взгляд, ранние повести с четкими сюжетами и трогательные и беспощадные портреты морских "корешей", среди которых, на мой взгляд, самый лучший -
"Невезучий Альфонс". Однако не вся могучая натура Конецкого уместилась в обложках – он постоянно клокотал, нападал на коллег, излучал какую-то неустроенность и воинственную обиду: как бы все чем-то задолжали ему, что-то недодали, не так низко поклонились. И это при том, что у многих из нас, особенно в Пен-клубе, и заслуг, и обид тоже хватало. И то, что он и здесь хотел непременно быть и самым первым, и самым обиженным, вызывало разлад. Помню великолепное его семидесятилетие в Пен-клубе, проведенное директором Цветковым на военно-морской лад, с "рындой", тельняшкой, с построением всех членов клуба. Помню, Битов подарил Виктору Викторовичу настоящую боцманскую дудку.
Конецкий был очень растроган, но в конце, как это он любил, устроил скандал, сцепившись с Александром Моисеевичем Володиным, несколько раз с напором повторив свою версию того, как Володин, работая воспитателем в общежитии, "собирал материал" для "Фабричной девчонки". Володин, обидевшись, ушел и вечером позвонил Штемлеру, доброму ангелу Пен-клуба и вообще всех писателей, и сказал, что выходит из Пен-клуба, раз его оскорбляют там. Конечно, писатели не только должны писать, они должны еще время от времени "распускать перья", и Конецкий делал это регулярно, не считаясь с окружением, но, безусловно, воздействуя на него. При этом было ясно, что звонить
Конецкому и просить его извиниться было бесполезно – это вызвало бы лишь фейерверк самых крепких морских ругательств. Какие там существуют? "Малый морской загиб", "Большой морской загиб"? Это было бы интересно в другое время, но данному случаю не помогало никак, а лишь все бы сильней накалило. Тем не менее вспоминаю я те дни в сладкой тоске: какие люди у нас там ругались!
Жизнь книг после смерти писателя – особая, весьма острая тема.
Некоторые писатели словно и не писали своих книг: те живут отдельно, сами по себе. Другим книгам необходим живой автор, они как-то наполняют и поднимают друг друга. Конецкий был нужен своим книгам, как музыкант нотам, – он их оживлял, дополнял. Без него книги потеряли важную составляющую. А как сложится жизнь наших книг в будущем, не знает никто.
Имя его, надраенное до блеска, сверкает и сейчас. Его боготворят моряки, хотя многих из них он обидел, как и коллег по перу. Именем его называют корабли. Его знают и те, кто книг не читает. Он все правильно сделал, хотя бы потому, что каждый коллега, только спроси его, тут же возбужденно расскажет историю, в которой Конецкий был не прав, но отпечатался навеки.