Горящий рукав - Страница 32
Иногда Фридин "административный ресурс" сгорал в слишком жаркой борьбе с теми силами, которые я тогда пытался не знать. И тогда ее временно отстраняли и вместо нее мои книги редактировал Игорь
Кузьмичев. И это не было никаким компромиссом, соглашательством с властями. Как и Фрида, Игорь был так же строг со мной, и так же, как
Фрида, непреклонен и неколебим в "коридорах власти".
Вообще, не помню в этой жизни ничего лучшего, чем любимое наше издательство "Советский писатель" той поры. Такого количества интеллигентных, твердых, бескомпромиссных, добрых и умных людей сразу я не встречал потом нигде и никогда. Доброжелательная, улыбчивая, полноватая, но неотразимая Кира Успенская, сделавшая судьбу Андрею Битову. Железная, прошедшая через войну и всяческие советские преследования и чистки Мина Исаевна Дикман, не отступившая ни на шаг. Тут выросла и состоялась неповторимая ленинградская литература: Конецкий, Шефнер, Абрамов, Кушнер, Горбовский, Горышин,
Рытхэу, Ляленков, Насущенко. И это лишь часть!
А ведь был еще уютнейший Детгиз, пахнущий старыми книгами маленький особнячок на набережной Кутузова. Театр, может, и начинается с вешалки, но издательство – с директора. Более гениального директора, чем Коля Морозов, я не видал. Голова его походила на большой бледный огурец с разными бородавками и шишками. Глаза были маленькие, припухшие и абсолютно плутовские. Слегка выпив, а это с ним случалось нередко, он доставал из шкафа баян и играл на нем, довольно неумело, но душевно. Иногда он рассказывал маловероятную историю о том, как он стал директором издательства. Мол, из всех матросов корабля он один лишь догадался зашить комсомольский билет в трусы, и, когда корабль их подорвался на мине, он был единственным спасшимся из всего экипажа, кто мог предъявить комсомольский билет.
И с этого началась его карьера, и вот теперь он директор Детгиза.
Кто в те времена из начальства, как правило, тупого и чванливого, мог еще угощать подчиненных столь трогательной и нелепой историей?
Только Коля Морозов! Сколько мы времени провели под переливы его баяна, что было не только приятно, но и весьма полезно. Он мог оборвать мелодию, резко сжать баян, заставив его взвигнуть, и произнести сокрушенно: "Ой-ой-ой, дорогой ты мой Митенька! Неудачную книжку ты написал! Ничего-то у тебя там нет хорошего! Вот "Снегири" твои – это да!" – и снова заводил, путаясь и ошибаясь, заунывную песню, чтобы Митенька мог успокоиться, выпить водки, прийти в себя.
В точности морозовских слов никто не сомневался. Коля специально слегка выпивал, растравлял душу и достигал некоторой растроганности и даже страдания, чтобы диагноз его был не сухим, а полным искреннего страдания и переживания. Если бы он вел свою политику "в сухом ключе", за столом в официальном кабинете, возникли бы обиды, претензии (типа – этот партийный дуче даже руки мне не подал!), а
Коля искренне страдал вместе с провинившимся автором, мог даже с горя напиться вместе с ним и проснуться у того на диване в обнимку с баяном. Зато в искреннности слов и переживаний Коли Морозова никто не сомневался и все любили его.
И если он хвалил – автор и тут мог не сомневаться в подлинности и знал, что Коля его книгу "пробьет" в печать. Из каких там трусов какие партбилеты он вынимал, мы не знали, но были уверены, что он сделает дело. Такой директор и был нужен: его любили, уважали и там.
Для нас Смольный был неприступной крепостью, с пузатыми начальниками, ненавидящими нас. Для него то был родной дом, не с грозными завами и замами, а с Витьками и Женьками, с которыми он прекрасно договаривался: я сделаю тебе это, а ты мне сделай то! И своей дурашливой хитростью он добивался гораздо большего, чем другой ударами кулака. При нем был самый лучший Детгиз, у него были самые лучшие авторы: Погодин, Томин, Голявкин, Длуголенский. Отличные книги выходили сотнями, авторы получали гонорары, которых хватало на год. Толпы школьников шли в Детгиз, встречались с любимыми авторами в зале на втором этаже и выходили счастливыми. Здесь были прекрасные, добрые, умные редакторши. Галина Владимировна Антонова – огромная, добрая, кутавшаяся в большую вязаную шаль, отчего и у тебя возникало ощущение дома, уюта. Я пришел к ней с двумя короткими рассказами – "Случай на молочном заводе", про шпиона в твороге, и
"Рыбы" (рыба-пила, рыба-молоток, рыба-гвоздь). И уже через год у меня вышла книга коротких смешных рассказов "Все мы не красавцы". И ни один рассказ не был ни навязан, ни забракован – все получалось само собой в обстановке добродушия и доверия. "У вас должно все получиться!" И получалось. До сих пор это самая моя любимая книжка, проиллюстрированная замечательным, веселым и трогательным Мишей
Беломлинским. Для художников это тоже был дом родной и любимая касса, и они прекрасно работали и кормились тут. Гага Ковенчук, Свет
Остров, Алька Зуев. Если даже не было дел, приятно было зайти в
Детгиз – тут было хорошо, спокойно подремать в коридоре в глубоких креслах с лопнувшей кожей. Кресла эти помнили Маршака, Пантелеева и других гигантов. И ты теперь тут сидишь! Дремлешь, но и как бы при деле! Если не было ни гроша, была надежда и даже уверенность: сейчас какой-нибудь твой друг-художник выйдет с авансом и на радостях поведет тебя в Дом писателя, где давно уже пируют коллеги-друзья.
Как говорится, кому это мешало? Почему это ушло вместе с советской властью? Которая, кстати, как раз и не ушла!
От излишней преданности своему делу умер Коля Морозов, и оказалось, что на этом замечательном человеке держалось все. Был прислан из
Москвы новый директор, в правильном костюме и с правильным лицом. И, видимо, на поддержание этой правильности уходили все силы его. Он только время от времени собирал у себя писателей, абсолютно их не различая, и озабоченно произносил: "Надеюсь, вскоре я смогу познакомиться с вами поближе". Но так и не смог. Вместо этого он стремительно сблизился с хорошенькой секретаршей, начался долгий партийно-семейный скандал, расколовший Детгиз на два лагеря. И больше он не сросся. Потом начались перемены, и одним из никому не запомнившихся директоров здание было продано коммерсантам по цене, сравнимой с ценой ящика водки. Скрылось вдали то прекрасное время, когда я сидел там в кресле, ожидая художника Светозара Острова (или он ждал меня), и мы стремительно шли в находившийся совсем рядом Дом писателя. Еще и Дом писателя у нас был!
ГОРЫШИН
Однажды, гонимый голодом, я пришел туда слишком рано. Там был лишь один писатель – Горышин. Перед ним стоял порожний графинчик, а в глазах застыла тоска. На своих длинных ногах он прошел всю нашу необъятную Родину, повидал то, что никто больше не видел, и об этом писал. Теперь, видимо, запас кончался, и он слегка приуныл. С надеждой я уселся за его столик, он молча разлил остатки теплой водки (видно, давно тут сидел), и мы молча выпили. От теплой водки развезло, пошли какие-то судороги и зевота. Но дело есть дело, и я сказал: "Слушай, не одолжишь три рубля?" Глеб долго молчал, словно не слыша. "Что, мысль так долго идет по его длинному телу?" – с голодным раздражением подумал я. "Нет", – после долгой паузы произнес Глеб. Посидев для приличия некоторое время, смутно надеясь, что придет еще какой-нибудь отголосок его мысли, но так его и не дождавшись, я встал и пошел. Да, дороги мыслей его были необыкновенно длинными, такими же, как тело его. "Стой!" – остановило меня у самой двери. Стараясь двигаться в его темпе, я постоял в дверях и лишь потом обернулся. "Садись!" За каких-нибудь полчаса я пересек помещение и сел. Мы помолчали. Глеб опрокинул графинчик, но по извилистой стенке сползла лишь тяжкая капля. "Нет,
– произнес он после долгой паузы. – Три рубля я тебе дать не могу!"
Он умолк. Издевается? За этим и звал? "Но могу дать триста!" – вдруг вымолвил он. Потянулась радостная пауза. "За что?" – чуть было не спросил я. (За такую сумму я был на многое готов.) "Полетишь на