Горячее сердце - Страница 148
Бульбу крестьяне Витебщины хранят в специальных ямах — во дворе, в поле, в огороде. Прошлогодний картофель съеден или разграблен оккупантами, новый не созрел, не закладывали. Много было глубоких пустующих ям, облегчали они работу карателям. К одной из них подвели истерзанных, с засохшими струпьями крови на лице пятерых женщин. Хотели поставить в шеренгу, по всем палаческим правилам ударить залпом. Женщины истерично кричали, рвались из рук, их избивали карабинами наотмашь, стреляли в лежачих, извивающихся.
Фрося с Паней стояли в стороне. Их бескровные осунувшиеся лица без следов побоев. Лишь у Пани припухшие, искусанные насильниками губы. По прихоти Мидюшко на допросах девушкам мучительные побои наносили только по телу. Мидюшко объяснил обер-лейтенанту свое гнусное желание: «Хочу видеть, как гаснут от смерти чистенькие, хорошенькие рожицы» — и добавил:
— Ich habe meinen Spaß daran [2].
— Torheit [3], — покачал головой Блехшмидт, но возражать не стал.
Сапогами и карабинами подталкивали тела казненных в порожнюю, расширяющуюся книзу яму. С испугом и растерянностью в глазах вновь построились. Костлявый ефрейтор вопросительно уставился на Мидюшко. Тот что-то сказал обер-лейтенанту Блехшмидту. В чужой речи Алтынов услышал свою фамилию, злобно насторожился: опять этот барин какую-нибудь подлость придумал. Блехшмидт, давая понять, что в действия своего начальника штаба вмешиваться не собирается, развел руками: дескать, поступайте как вам угодно.
— Господин ротный, — холодно и непонятно улыбаясь, окликнул Мидюшко Алтынова. — Вы специалист по женскому полу. Н-ук-ка…
Алтынов, сверкнув глазами, в свою очередь подтолкнул денщика Егорова, кивнул на Фросю с Паней. Мидюшко ехидно попенял:
— Что же это вы… Казацкий предводитель — и поди ж ты… Сами, сами, господин Алтынов.
У казацкого предводителя заскребло в глотке. Фляжку бы с самогоном… Покосился на серенького, в кургузой одежонке Егорова. Фляжка на месте. Алюминиевая, в чехле из шинельного сукна подвешена к залосненному брезентовому ремню. Только унизительным показалось тянуться к ней под взглядом немцев и этого гада. Ему бы пулю в брюхо…
Вспыхнувшую злобу перенес на девчонок. С яростным сопением выдернул наган из кобуры, набычившись, пошел к приговоренным, оттеснил их к яме. Паня, обнимавшая Фросю, крепче прижалась к ней. Избитое, испоганенное тело Пани судорожно сотрясалось. Фрося полуобняла ее, обратила глаза к высокому, сухо голубевшему небу. «Господи, няшта край?» Сейчас, сию минуту ее не станет. Никакая душа не отлетит от нее, не продолжит ее жизнь. Зароют, черви глодать будут… Алеша, милый… Как же это? Убивают меня, Алеша, твое дитятко убивают. Не сказала про беременность, берегла радость… Броситься на колени, обнять сапоги постылых, залить слезами, упросить. Люди же, люди! Поймут, пожалеют…
Глубоко в груди зрел шершавый, разрывающий легкие крик. Сейчас вырвется, распялит рот, распластается по всей Белоруссии: «По-ща-ди-те-е!!!» Фрося поискала глазами глаза обер-лейтенанта, глаза начальника штаба. Блехшмидт и Мидюшко были так любезны к ней… И тут будто тупо ударило чем-то, всколыхнуло — себя увидела: зареванную, жалкую, ползущую по истертому до пыли песчанику. Ползет убогая, униженная, а они стреляют. В мокрое от слез, нищенски вскинутое лицо, в грудь… Будут стрелять, как стреляли только что в пятерых ни в чем не виноватых.
Сухота перестала обжигать легкие. Фрося повернула угарно набрякшую голову, вцепилась взглядом в Алтынова, проговорила отчетливо:
— Ротный, ты пытал про оружие, яки я збирала. Вон у тех кустах яно, табе в галаву целиць.
Алтынов дернулся обернуться, взбесился от этого, засипел:
— С-с-с-у-у-у…
Для немцев разговор палача с приговоренной Мидюшко переводил на немецкий. Блехшмидт пренебрежительно улыбался, Альфред Марле с глупым восторгом цокал языком.
Ствол алтыновского нагана медленно поднимался к лицу Фроси. Не соображая, что говорит, Фрося выкрикнула:
— Чекай! Дай волосы прибраць!
Мидюшко перевел эту безрассудную вспышку. У Марле отвисла челюсть, он перестал цокать. Алтынов, нажимая на спусковой крючок, шипел растравленным гусаком:
— Не успе-е-ешшшь…
Курок нагана сорвался с держателя, попусту клюнул бойком патронник, Алтынов начал лихорадочно крутить барабан, заглядывать в его ячейки.
— Смярдючий. Успела бы, — Фрося встряхнула русые, густые и длинные волосы, запустила в них, как гребень, растопыренные пальцы и, откинув на сторону, поворотилась к Егорову: — А ты, халуй, чаго глядзишь? Дапамагни ираду.
Черты ее пригожего, неотразимо милого лица стали искажаться, дико расширились глаза. Набрала в легкие воздуха, из последних сил плюнула. Плевок был слабым, слюна повисла на голенище алтыновского сапога.
Алтынов вскинул револьвер и выстрелил Фросе в лицо.
В беспамятном крике зашлась Паня, не выпуская Фросю, повалилась с ней в яму. Мидюшко тихо, с язвительной ухмылкой сказал Нилу Дубеню:
— Дапамагни… Посыпь сверху.
Толстоногий, с блудливой рожей денщик начальника штаба развалисто прошел к срезу могилы, долгой автоматной очередью заглушил крик Пани Лебеденко.
49
Могилкам было тесно на деревенском кладбище. Прихваченные августовским зноем, в скорбной тишине стояли молодые березки, клонились к холмикам ветви рябины, отягощенные кистями начинающих созревать ягод. Александр Ковалев и Семен Матусевич, путаясь в пересохшей траве межмогильных проходов, добрались до задней ограды. Бог весть откуда появилась женщина с признаками нахлынувшего беспокойства — еще не старуха, но уже в солидных годах.
— Почила — матацикл тарахтит, так и самлела. Мусить, да самай смерти бояться буду.
Проснулась война не только в ее душе. Следом появились еще старики и старушки, коим не под силу работа в поле, за ними увязались диковатые, настороженно робкие внуки. Та, которая еще не совсем старуха, успев отдышаться, стала распорядительно подсказывать приезжим людям:
— Детки вон там пахованы. Пад рабиначкай.
Ковалев подумал, что речь идет о Пане с Фросей, возраст женщины позволял называть их детками. Но другая бабуся, в черной, потертой на локтях, плисовой кофте, поспешила поделиться своей осведомленностью, и оказалось — совсем о другом они.
— В сорок першем еще. Зимой было. Гарадска женщина вязла на санях детак из сиротскаго дома. Як бы з Бреста. Маханьких. Барышня-та померла, а детак немцы вот тут, за кладбищем пастреляли. Собрали мы их мерзлых, выкапали канавку, паклали рядочкам… Рабинку-та пасля вайны пасадзили.
Могила протянулась метра на три, в изголовье, обращенном к забору, на двух колышках укреплена обитая жестью дощечка с надписью:
«Тут пахаваны дванадцать незнаёмых детак, загубленных фашистскими катами».
Александр минуту смотрел на рвущую душу эпитафию, потом, повернувшись, быстро пошел к воротам, где стоял мотоцикл. Торопливо раскрыл портфель, выхватил кулек с леденцовыми, закрученными в цветастые бумажки конфетами, которыми последнее время стал перебивать навалившуюся страсть к курению, и вернулся к могиле. Согнувшись, переступал вдоль длинной печальной грядки и клал конфетки над лежащими ручка к ручке где-то там, под землей, мертвыми мальчиками и девочками.
— Вось кали сироткам давелось пакаштавать сладенькаго, — проговорил кто-то сквозь слезы.
Постояли возле деревянного памятника на сестринской могиле Фроси Синчук, Пани Лебеденко и еще пятерых убитых вместе с ними женщин.
— Дружок у Фроси был, Алексей Корепанов, — говорил в это время Матусевич, — наш командир разведки. И без того Алешка бесшабашный, а тут, кали узнал о Фросе, завсем… Чуть не под арестом его держали. Пасля уж дозволили наладить охоту на убийц. Не получилось. Немцы свои силы подбросили, танки подтянули, потеснили нас. В сорак чецвертам, кады соединились с регулярными частями, Алексей ушел в армию. Больше о нем ничего не чув.