Город рабочих - Страница 7
— Ну?
— Ну, вот тут и все: коли во всем только выгода, так того уж и смотрят.
— Мало ли мошенников есть на свете!
— Да нет, при чем мошенники? Мошенники — это особая статья… А тут так, простой человек так мыслил…
— Верно, верно, Проша, бога люди не видали при деле, — сказал Перепелочкин.
— Еще бы бога увидать, коли всех хороших людей рассовали, а мошенников наставили! Они и разграбили все дочиста! А тут, брат, особой какой выгоды понимать нечего. Она у всех на виду… Нам нужно взять рынок в руки, чтобы не быть в кабале… Без этого нам смерть… Что тут понимать? Какие хитрости? Есть умеет всякий!
— Так-то так, а вот возьми его, рынок-то, — говорил Попов.
Ножовкин заворчал, как медведь в берлоге, окруженный рогатинами, и начал сверлить, тяжело и, видимо, в сильном раздражении сопя носом.
— Вот что, Прохор Прохорыч, и мне кажется, что Перепелочка прав, — заметил Полянкин. — Именно в деле народ бога не видел, то есть, по-моему, это значит, что все дело было поставлено на одну узкую, экономическую почву… Что оно не захватывало, так сказать, всю личность целиком, гармонически, не отвечало ей во всей совокупности… Так ли?
— Так, так, верно: бога не было при деле! — твердил Перепелочка, понявший из слов Полянкина, кажется, только одно, что он встал на его сторону.
— Мне кажется, что именно в деле выдвигалась вперед исключительно выгода, экономический расчет лежал главной основой… Так ли? Все прочие стремления, условия и тому подобное не связывались в одну простую, ясную и понятную для всех систему… Так ли?
— Так, так! — кричал Перепелочка. — Верно!.. Веры в деле мало было спервоначала уж, потому всякий и раньше говорил, где нам торговать, разве нам в этом деле за скупщиком угнаться? Тут, брат, тоже качества-то эти в себе надо произвести!
— Рынок бы нам, вот! — продолжал упорно ворчать Ножовкин. — Без рынка нам смерть.
— А вот возьми поди его, рынок-то! — мефистофельствовал Попов.
— Кабы те, что о любви к народу расписывали, в самом деле хотели дело делать, не бойсь, сделали бы… А то одной рукой посулов насулят, а другой разделывать начнут, — уже совсем сердито проговорил Ножовкин.
Между приятелями разговор велся еще долго, но как поправить дело и чем, так и не могли прийти к соглашению. В конце концов оказывалось, что жизнь — дело не такое простое, как многим думалось. Мало выяснились и основные пружины, погубившие дело артели, хотя, конечно, Ножовкин был прав, что в этом деле большую роль играли интриги богачей скупщиков и прямое насилие сельских воротил.
— Ну, видели, каковы у нас дела-то? Красивы? — спросил меня Попов, когда мы шли от Ножовкина.
— Да, дела не хороши.
— Что дела! Дела — дело поправимое… А люди-то какие у нас есть, люди-то? Разве плохи? — перебил молодой Полянкин, заглядывая мне в лицо.
— Да, люди хороши.
И мы невольно все улыбнулись на этот совершенно неожиданно сказавшийся грустный каламбур.
V
Признаться сказать, в конце нашего путешествия я начинал чувствовать себя все более и более удрученнымм. Это однообразие и какая-то жуткость «общественного интереса» просто подавляли собой. Как-никак, все виденные мною личности, за исключением старика Полянкина, были, что называется, уже «тронутые рефлексией», слишком с определившимися взглядами на сложные житейские отношения, — взглядами, кроме того, в значительной степени уже невольно заимствованными из другой среды. Ножовкин еще мальчиком был отдан в Москву и воротился к себе домой только после смерти отца; он был хотя и самоучка, но не только грамотен, а по-своему и образован, благодаря своим московским знакомствам. Сам Струков в течение своей долгой карьеры народного ходока так часто вступал в сношения с людьми другой среды, и притом так упорно, настойчиво вращался в исключительной сфере юридических вопросов, что все это, конечно, наложило на него сильно свою печать. Притом все это были личности исключительные, более или менее, так сказать, «умственные аристократы». Мне хотелось уйти куда-нибудь от всех этих напряженных вопросов к самым простым, обыкновенным людям, обыкновенным житейским отношениям, тем более что «умная» беседа умных людей только поставила для меня целую бездну удручающих вопросов, которую, однако, ни я, ни они не могли разъяснить удовлетворительным образом или, по крайней мере, прийти на их счет к соглашению: все они были, несомненно, правы и в то же время у каждого из них чего-то не хватало.
Я выбрал наконец удобную минутку, чтобы ускользнуть от своих спутников, этих «вечных спорщиков» и вечно же, однако, неразлучных. Я спустился с крутизны береговой горы к реке и здесь сел на одном из бесчисленных плотов, тянувшихся вдоль берега.
Здесь, в виду игравшей яркими солнечными лучами спокойной реки, я почувствовал, как меня что-то сразу высвободило из какой-то узкой, удручающей клетки на простор, где так свободно стало дышаться. На плотах там и здесь стояли и сидели девочки и мальчики различных возрастов, все с величайшим удовольствием и вниманием занятые рыбной ловлей.
Я подсел к одной такой группе из троих подростков, из которых старшему было уже лет пятнадцать, но все они были низкорослы, худы, с зеленовато-землистыми лицами, с которых, казалось, никогда не сходила железная и наждаковая пыль.
— Хорошо ловится? — спросил я.
— Да, у нас хорошо ловится… Только теперь вот к полудню хуже.
— Вы, что же, по воскресеньям только и ловите рыбу?
— Да. Больше нечего делать.
— А гулянья у вас бывают?
— Нет, у нас гулянья нет… Порой вот разве в орлянку соберутся.
— А хороводов нет? И посиделок?
— Нет. У нас этих заведеньев нет, — улыбнулся парень, — у нас насчет этого строго, не то что в деревнях… Так вот, порой, пройдут стаей по закоулкам — и все.
— Ведь эдак скучно…
— Скучно.
— А читали вы книги какие-нибудь?
— Нет, у нас книг брать негде. У нас это не в заведенье. У купцов разве есть да кое у кого из мастеров… А у нас книг нет да и грамотных мало… Неколи… Вот разве певчих когда послушать сходишь в церковь.
— А на сходках не бываете?
— Нет. Что нам! Это большаки ходят.
— А вот артель была у вас… Знаешь ты?
— Слышал.
— Что же ты слышал?
— Слышал, говорили, что будто товар будем в склады сдавать.
— Что ж, это лучше?
— Говорили, лучше… Не знаем…
— А теперь ее нет?
— Должно, нет.
— Да ведь ты уж взрослый. Тебе нужно бы знать…
Мальчик молчал.
— А вы много работаете?
— Много. Встаем с огнем и ложимся с огнем.
— Кто же вас так много заставляет работать? Ведь вы не на фабрике.
Мальчик улыбнулся.
— Отцы, матери.
— А им что за охота? Ведь они же на своей воле живут?
— Мы мастера, — ответил мальчик посмелее. — Разве не знаешь павловских замошников? Это вот замошник, а это — ножовщик, это вот — личильщик.
Мальчики засмеялись.
Этот ответ им очень, видимо, понравился: как будто вдруг он им что-то открыл, совершенно новое. Им забавно было то, что все они, конечно, знали, что один из них — личильщик, другой — замочник, а между тем как будто только теперь об этом узнали, то есть узнали собственно, в чем их право на жизнь. Ведь об этом они раньше никогда не думали. А это вдруг так оказалось просто.
— Ты, должно, не здешний?
— Нет.
— То-то! — счел уже своим долгом один даже как будто упрекнуть меня в этом незнании.
Я видел много крестьянских детей, и нигде и никогда не поражали они меня такой оторванностью от жизни, — по крайней мере, от окружающей их жизни, — как здесь. В деревне как-никак ребенок стоит всегда в центре своей жизни, и когда он входит в нее взрослым членом, ему уже известны все уставы, весь смысл, все содержание этой жизни, вся сумма взаимных отношений между членами. А здесь? О, как далеки, недосягаемо далеки от этой живой жизни показались мне наши «мучительные» и, «проклятые вопросы», наши мудреные интересы и разговоры, так терзавшие нас своей нерешимостью! Как недосягаемо далеки от этих окружавших меня юных жизней даже такие «свойские мудрецы», каковы Струков и Ножовкин, и даже молодой Полянкин! Да не потому ли и терзаемся мы безвыходностью решения этих проклятых вопросов, что живем и мучаемся где-то там, в стороне от живой жизни, наверху ее, и оттуда думаем снизвести благодать, а не прямо, непосредственно вызвать ее из этой живой жизни?