Город - Страница 81
– Теперь можно ехать, – сказал он.
24. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
И автомобиль тронулся. Тогда я повернулся и пошел назад к нашей машине, как вдруг Рэтлиф сказал у меня за спиной:
– Обожди. Есть у тебя чистый платок? – И я повернулся и увидел, что дядя Гэвин идет прочь от нас, спиной к нам, идет никуда: просто идет, и тут Рэтлиф взял у меня платок, и мы нагнали его. Но он уже успокоился, он сказал только:
– Что такое? – А потом сказал: – Ну, ладно, поехали. Вам-то, друзья, можно бездельничать хоть весь день, но я-то в конце концов служу, работаю. И мне надо быть поближе к своему кабинету, чтобы всякий, кто хочет совершить против нашего округа преступление, мог меня найти.
Мы сели в машину, он завел мотор, и мы поехали назад в город. Только теперь он все говорил про футбол и сказал мне: – Пора бы тебе наконец вылезти из пеленок, пора играть в городской команде! Мне там нужен свой человек, я-то знаю, отчего у них дело не клеится. – И все говорил, и даже снимал с руля обе руки, чтобы показать нам, о чем речь: вся беда, мол, в том, что футбол может понимать только знаток, ведь никому другому не уследить за происходящим на поле; это вам не бейсбол, где все стоят на местах, а мяч летает, там уследить за игрой нетрудно. А в футболе и мяч и игроки двигаются сразу, да к тому же всегда непременно кучей, гурьбой, и мяч посередке, в самой гуще, не поймешь даже, у кого он, уж не говоря, у кого он должен быть; а мяч весь облеплен грязью, и все игроки носятся и вертятся вокруг него в грязи и пыли, покуда их самих грязь не облепит; и он все говорил, размахивал руками, а мы с Рэтлифом только вскрикивали: «Держи руль! Держи руль!» – а дядя Гэвин говорил Рэтлифу: «Значит, по-вашему, я не прав» или: «Вы, конечно, со мной не согласны», «Можете говорить что угодно», – а Рэтлиф только говорил: «Да нет же, я и не думал» или: «Нет, нет», или: «Я про футбол и слова не сказал», – а потом наконец он, Рэтлиф, мне говорит:
– Нашел бутылку?
– Нет, сэр, – сказал я. – По-моему, ее выпил папа. А новый бочонок мистер Гаури привезет только в воскресенье вечером.
– Дайте мне сойти, – сказал Рэтлиф дяде Гэвину. Дядя Гэвин остановился на полслове и спросил:
– Что?
– Я сойду, – сказал Рэтлиф. – На минутку.
И дядя Гэвин притормозил, дал Рэтлифу сойти (мы как раз доехали до площади), а потом мы поехали дальше, и дядя Гэвин снова заговорил, потому что замолчал он только, чтобы спросить у Рэтлифа: «Что?» – а потом остановил машину и пошел к двери своего кабинета и все говорил какие-то глупости, невозможно было разобрать, есть ли в них смысл или нет, а потом взял одну из своих трубок и стал шарить глазами по столу, покуда я не пододвинул ему табакерку, и тогда он поглядел на табакерку и сказал: «Ах да, спасибо», – и положил трубку на стол, а сам все говорит, говорит. А потом вошел Рэтлиф, подошел к шкафчику, взял оттуда стакан, ложку и сахарницу, достал из-за пазухи большую бутылку белого виски, – дядя Гэвин все говорил, – и подошел к дяде Гэвину и протянул ему бутылку.
– Вот, – сказал он.
– Ах да, большое спасибо, – сказал дядя Гэвин. – Отличная штука. Да, да, отличная. – А сам к бутылке и не притронулся. Он ее не взял даже, когда Рэтлиф поставил ее на стол, – наверно, она так и стояла, когда на другое утро Клефус пришел подметать кабинет и нашел ее и, наверно, хотел было выбросить, но вовремя сообразил, понюхал, или попробовал, или просто выпил ее. А дядя Гэвин снова взял трубку, и набил ее, и стал шарить в кармане, а Рэтлиф протянул ему спичку, и дядя Гэвин замолчал, поглядел на нее и сказал: – Что? – Потом он сказал: – Спасибо, – взял спичку, осторожно чиркнул ею снизу о доску стола, потом осторожно задул ее, положил в пепельницу и трубку тоже положил в пепельницу, сложил руки на столе и сказал Рэтлифу:
– Может, вы мне объясните, потому что сам я, хоть убейте, не понимаю. Почему она это сделала? Почему? Ведь обычно женщин не интересуют факты, лишь бы все сходилось: это мужчинам наплевать, сходится все или нет, наплевать, кто искалечен, сколько человек искалечено, лишь бы их посильнее искалечило. Так что я хочу спросить у вас. Вы знаете женщин, день-деньской разъезжаете по округе и бываете среди них, в самой их гуще, путешествуете из гостиной в гостиную, этаким франтом, ни дать ни взять – кум королю, будто какой-то непотребный… – И он замолчал, а Рэтлиф спросил:
– Что? Чего я не потребовал?
– Разве я сказал «не потребовал»? – сказал дядя Гэвин. – Да нет же, я спросил: Почему? Из-за печали и горя молодой девушки, – но ведь молодым девушкам приятно горевать и печалиться, им это не страшно. А тут еще всего неделю назад был ее день рождения, но в конце концов во всем виноват Флем, он за целую неделю ни разу не вспомнил, что ей девятнадцать исполнилось. Ну ладно, забудем про это; ведь сказал же кто-то, что девушки любят горе и страдания. Нет, нет, я спросил: «Почему?» – Он глядел на Рэтлифа. – Почему? Почему она это сделала? Кто ее заставил? И зачем? Зачем это? Понапрасну погубить то, что она не могла, не имела права губить, она себе не принадлежала, не имела права губить себя, уничтожать, она была достоянием слишком многих, и это достояние так легко было погубить, разрушить, разбросать, так что и следа не осталось. – Он поглядел на Рэтлифа. – Скажите мне, В.К., почему?
– Может, ей все наскучило, – сказал Рэтлиф.
– Наскучило, – сказал дядя Гэвин. – И снова повторил негромко: – Да, наскучило. – И тут он заплакал, сидя в кресле, положив руки на стол и даже не закрывая лица. – Да, – сказал он. – Ей все наскучило. Она любила, умела любить, дарить любовь и брать ее… Но дважды она пыталась и дважды терпела неудачу, не могла найти не только человека достаточно сильного, чтобы заслужить ее любовь, но даже достаточно смелого, чтобы ее принять. Да, – сказал он, плача и даже не пытаясь закрыть от нас лицо, – да, конечно, ей все наскучило.
И еще одно. Как-то утром – уже снова настало лето, июль – у перрона остановился поезд, шедший из Нового Орлеана на север. Первым обычно соскакивал с подножки негр-проводник – не из пульмановского вагона, эти вагоны всегда бывали в хвосте поезда, мы этих проводников почти не видели, а из передних бесплацкартных вагонов, – чтобы походить по перрону, поговорить со станционными рабочими и другими неграми, которые всегда собирались тут встречать пассажирские поезда. Но на этот раз первым сошел сам старший проводник, он соскочил почти на ходу, а следом за ним белый начальник поезда, едва не наступая ему на пятки; вагонный проводник вообще не сошел; только высунулся из окна чуть ли не до пояса.
А потом сошли четыре существа. Оказалось – дети. Всех выше ростом была девочка, но мы так и не узнали, старшая она или просто всех выше, за ней – два мальчика, все трое в комбинезонах, – а потом малыш в одной рубашке до пят, похожей на мужскую сорочку, сшитую из мучного мешка или, может, из куска старой палатки. На груди у каждого были прикреплены проволокой картонные бирки, на которых карандашом было написано:
ОТПРАВИТЕЛЬ: БАЙРОН СНОУПС, ЭЛЬ-ПАСО, ТЕХАС.
ПОЛУЧАТЕЛЬ: МИСТЕР ФЛЕМ СНОУПС, ДЖЕФФЕРСОН, ШТАТ МИССИСИПИ.
Правда, мистер Сноупс при этом не присутствовал. Ему было некогда – он теперь стал банкиром и пресвитером баптистской церкви, вдовцом, жил одиноко в старом доме де Спейна, который отделал под особняк вроде тех, что строили на Юге до гражданской войны; так что встречать их он не пришел. Встречал их Динк Квистенберри. Он еще на Французовой Балке женился на одной из сестер, или племянниц мистера Сноупса, или кем она ему там приходилась, и когда мистер Сноупс отправил А.О.Сноупса обратно в Балку, семейство Квистенберри приехало сюда, чтобы купить, или снять, или, во всяком случае, получить в пользование «Гостиницу Сноупса», которая теперь уже была не «Гостиницей Сноупса», а «Джефферсонским отелем», хотя люди там останавливались все те же, скототорговцы и присяжные, обязанные заседать в окружном суде. Конечно, Динк был уже достаточно взрослым, чтобы быть зятем мистера Сноупса, или кем он там ему доводился, но никому и в голову не приходило сказать такому человеку «мистер».