Город - Страница 59
– Выходит, он не станет вас слушать, не поверит, потому что не хочет, чтоб это была правда. Так, что ли?
– Вот именно, – сказал Рэтлиф. – Так что мне придется обождать. Придется обождать, покед… покуда он узнает сам – это тяжелый путь, верный путь, единственно верный путь. Тогда он поверит или, по крайней мере, хотя бы испугается.
– Он боится, – сказал я. – Он уже давно боится.
– Это хорошо, – сказал Рэтлиф. – Потому что ему нужно бояться. Всем бы нам нужно бояться. Потому что, ежели человек просто желает денег ради денег или даже ради власти, все-таки есть многое такое, чего он не сделает, перед чем остановится. А ежели человек из таких, как он, с малолетства, чуть только считать научился, решит, что на деньги все купить можно, чего душе угодно, и всю свою жизнь все дела на этом построит, и не по злобе, а просто потому что знает – никто ему добровольно гроша не даст, да он и просить ни у кого не станет, так вот, ежели такой человек на все готов, а потом вдруг видит, когда в лета вошел, что уже поздно, главное-то он прозевал, хоть и нажил столько, что не счесть, не придумать и даже во сне не увидеть, прозевал то, что ему всего нужнее, в чем есть смысл или хотя бы покой для него, и этого ни за какие деньги не купишь, это всякий ребенок бесплатно получает от рождения, а когда подрастает, иногда узнает, что, может, уже поздно, что ему уже не вороти… не вернуть…
– Что же это? – сказал я. – Что ему нужно?
– Доброе имя, – сказал Рэтлиф.
– Доброе имя?
– Совершенно верно, – сказал Рэтлиф. – Когда человеку только денег и власти нужно, на чем-нибудь он беспременно остановится; всегда найдется что-нибудь такое, чего он не сделает просто ради денег. Но уж ежели ему доброе имя понадобилось, он ради этого на все пойдет. И когда уже почти поздно, когда он понимает, что ему нужно, понимает, что, даже когда он это приобретет, ему нельзя просто спрятать свое приобретение под замок, и пущай… пускай себе лежит, а нужно трудиться до последнего вздоха, чтоб его сохранить, он ни перед чем не остановится и заставляет все и вся вокруг себя мучиться, страдать.
– Доброе имя, – сказал я.
– Совершенно верно, – сказал Рэтлиф. – Быть вице-президентом банка ему уже мало. Он должен стать президентом.
– Должен? – сказал я.
– Я хочу сказать – скоро станет, он не смеет, не рискует ждать, откладывать. Эта дочка миссис Сноупс – Линда… Она уже подросла…
– Двенадцатого апреля ей исполнится девятнадцать, – сказал я.
– …ей уже девятнадцать, а в тех краях… Откуда ты знаешь, что двенадцатого?
– От дяди Гэвина, – сказал я.
– Ну конечно, – сказал Рэтлиф. И продолжал: -…там, в университете, в Оксфорде, там, наверно, тыща молодых людей, и все новые, незнакомые, интересные. а за ней там и присмотреть некому, кроме начальницы пансиона, но ей-то что, у нее ведь нет жены, которой предстоит унаследовать половину половины денег дядюшки Билли Уорнера, а ведь даже здесь, в Джефферсоне, в пансионе, где она училась в пропилом году, и то было рискованно, а теперь вот твой дядя, или ее мамаша, или еще кто, или, может, оба они вместе, наконец убедили Флема, чтоб он позволил ей бросить пансион и после рождества уехать в колледж, где он не сможет следить за ее знакомыми молодыми людьми, как следил здесь за мальчишками, с которыми она вместе росла, а ведь тут, по крайней мере, есть ихние… их родственники, которые должны ему деньги, они могли помочь ему с ними справиться; не говоря уж о том, что теперь она не будет кажный… каждый вечер дома, где довольно было протянуть руку и убедиться, что она тут, на месте. Так что он не может, не смеет рисковать; теперь в любую минуту могут принести телеграмму или по телефону сообщить, что она только что сбежала в ближайший город, где есть мировой судья, которому начхать на Флема Сноупса, и сейчас выйдет замуж… И ежели он даже отыщет их десятью минутами позже и поволочит ее…
– Поволокет, – сказал я.
– …назад, то… Как? – сказал он.
– Поволокет, – сказал я. – А вы сказали «поволочит».
Рэтлиф некоторое время глядел на меня. – Вот уже десять лет я всяким случаем пользуюсь, как только он замолчит хоть на секунду, я у него спрашиваю, как надо говорить, и пять лет я слушаю тебя тоже, стараюсь выучиться… научиться говорить правильно. И как раз, когда мне кажется, что я выучился и я начинаю радоваться, являешься ты и снова учишь меня тому, что я десять лет старался забыть.
– Простите, – сказал я. – Я нечаянно. Просто мне нравится, как вы говорите. Когда вы говорите «отымал», это гораздо лучше, чем просто «отнял», и «поволокет» тоже гораздо лучше, чем просто «поволочит».
– И не только ты, – сказал Рэтлиф. – Твой дядя тоже: я говорю «поволочит», а он – «поволокет», я говорю «поволокет», а он – опять «поволочит», пока наконец он не скажет: «Разве в нашей свободной стране я не имею такое же право говорить «поволокет» вместо «поволочит», а вы «поволочит» вместо «поволокет»?
– Ладно, – сказал я. – Значит, «даже если он ее приволокет назад»…
– …если даже он приволокет… приволочит… приволокет… Вот видишь, – сказал он. – Ты меня так запутал, что я сам не знаю, как решил не говорить.
– …»все равно будет поздно, ничего не поделаешь»… – сказал я.
– Да, – сказал Рэтлиф. – И даже твой дядя знает это; даже человек таких благородных и тонких мыслей, как он, должен знать, что тогда Флем потерпит ущерб, миссис Сноупс его бросит, и придется ему не только проститься с ее долей наследства, но и потерять те голоса на выборах в правление, которые дают дядюшке Билли его акции. Так что Флем должен сделать ход сейчас, немедленно. Он должен стать президентом банка, не только чтобы наложить лапу на Уорнеровы деньги, это он отчасти сможет сделать, если станет президентом того банка, где дядюшка Билли их держит. Этот удар он должен нанести, пока не пришло известие, что Линда вышла замуж, иначе он лишится голосов, которые дают дядюшке Билли его акции.
17. ГЭВИН СТИВЕНС
Мы узнали наконец, почему он положил свои деньги в другой банк. Это было вроде приманки. Нет, не в том было дело, что он положил их в другой банк, старый Джефферсонский банк, – он хотел, чтобы жители Джефферсона и округа Йокнапатофа узнали, что он забрал свои деньги из того банка, где он сам вице-президент, и положил их в другой.
Но это было потом. А сначала он просто пытался их спасти. Потому что тогда он ничего лучшего придумать не мог. Он слишком недавно, слишком мало имел дело с банками, и ему даже в голову не приходило, что в банковском деле есть мораль, неотъемлемая этика, иначе не только один какой-нибудь банк, но банки вообще как институт, как форма общественных отношений, не могли бы существовать.
А банк представлялся ему чем-то вроде таверны елизаветинских времен или пограничной гостиницы эпохи освоения американской пустыни: останавливаешься там под вечер, чтобы не ночевать в пустыне; получаешь еду и кров для себя и для лошади и постель (или какое-нибудь подобие постели); и если наутро проснешься, а у тебя очистили карманы, или украли лошадь, или даже самому тебе глотку перерезали, то некого винить, кроме самого себя, потому что никто не заставлял тебя ехать этой дорогой и останавливаться именно здесь. Так что когда он понял, что эти самые обстоятельства, сделавшие его вице-президентом банка, дали возможность ограбить банк дураку, у которого нет ни смелости, ни размаха – он достаточно хорошо знал своего родича Байрона, – то решил забрать оттуда деньги, как только представится возможность, то есть поступил так же логично, как тот путешественник, который, расседлывая лошадь во дворе гостиницы, вдруг видит, что из окна верхнего этажа выбросили голый труп с перерезанной глоткой, и, не теряя времени, снова седлает лошадь, садится на нее и едет искать другую гостиницу или, на худой конец, решает заночевать в лесу, потому что в конце концов индейцы, медведи и разбойники ненамного опаснее.
Он просто хотел спасти свои деньги – деньги, которые он копил таким трудом, таким тяжким трудом, всем жертвовал, чтобы их нажить, с того самого дня, как его отец переехал с какой-то захудалой фермы и арендовал у старого Билла Уорнера на Французовой Балке другую захудалую ферму, какую мог взять только человек, у которого ничего нет за душой, потому что нечего было и надеяться хоть как-то на ней прокормиться, – с того самого первого дня, когда он понял, что-и у него ничего нет за душой и ничего не будет, кроме того, что он сам отвоюет себе у времени и судьбы, и для этого у него никогда не будет другого оружия, кроме денег.