Горение. Книга 4 - Страница 42
– Ты мне объясни, какая помощь от него потребна? Без него не обойдемся?
– «Без него, без него»! – передразнил Кирич. – Обойдемся, да кровью расплатимся! А наша жертва должна быть бескровной, оттого что на божье дело будет обращена, во благо сирых и убогих! Во благо вдов и младенцев! Я не политик, я – божий человек, я его символу служу, а символ есть понимание своей преходящей малости, которая родится из страха перед смертью!
– Повело, – вздохнул Муравьев. – Когда остановишься? Я ж с тобою как впотьмах хожу, ни черта не понимаю!
– Ну и чувырло, коли не понимаешь! Царь приезжает, газеты надо читать, вся полиция будет его охранять, не до банков, а мы – тут как тут! Понял?
– С того бы и начал. А что твой Богров должен сделать?
– Анархист он, ясно? Интернационалист или коммунист, черт их там всех поймет, но – богатый, а потому – легко нашей работе помогает, что другим в страх – ему с руки! Билеты взять на поезд, экипаж нанять, грим купить, парик у актерки какой в кабарете выпросить – его была б работа, я с ним заранее оговорил, чтоб тебя зазря не светить до поры! Сказал: «Приходи двадцать второго, в девять, обсудим детали! » Обсудили, ничего себе, а?!
– Да ты не кипятись, завтра может приедет, всяко бывает, глядишь, дорогу в поместье разбило, дожди шли, не кипятись, Владик…
Кирич вдруг остановился, ухватил Муравьева своими длинными костистыми пальцами за ладонь:
– Бизюк, а ежели он заложил меня?! А коли он – охранник? Про него ж все знают: анархист, помогает революционерам, а он свободно по городу ходит и в отцовом поместье рыбу удит! Бизюк, Бизюк, пропал я, Бизюк!
– Да что ты, право, паникуешь зазря! – ответил Муравьев, почувствовав, как руки его сделались такими же ледяными и зыбкими, как у Кирича. Обернувшись, он, к ужасу своему, увидел человека в котелке, отвернувшегося сразу же, как только приметил взгляд Муравьева. – Топает, – шепотом сказал Муравьев, – давай в проходной!
Кирич оборотился, заметил филера в шляпе, ахнул по-детски, побежал.
Муравьев кинулся следом; свернули в большой двор, бросились в парадное, взбежали по лестнице, – по счастью, чердачная дверь была открыта; забившись в пыльный, теплый угол, под крышей, Кирич спросил:
– Браунинг где?
– Дома под половицей…
– Теперь без оружия не выходи, Бизюк, влипли мы с тобою, вот что такое доверчивость проклятая, никому нельзя в наше время душу открывать, никому!
– Чего ж мне открылся?
– Ты – брат мне, кому, как не тебе, сердце отдать? Думаешь, не чувствую, что и ты за меня смерть готов принять?
… Спустились с чердака ночью; того, в шляпе, не было уже (филера Кулябко не отправлял, снова выручил Асланов-старший); пришли к Муравьеву в третьем часу, достали бутыль, огурцы, сахарные полтавские помидоры; выпили сладко; Кирича, как всегда, понесло:
– Бизюк, Бизюк, лови каждый миг жизни, даже такой ужасной, как наша, мы ведь есть до тех пор, пока не состоялись как подвижники нашего дела; потом мы станем символами, то есть памятью… Да, да, ты меня слушай, я говорю истину! Стоит чему состояться – и нет его живым, зато – вечность! Юстиниан тем памятен, что при нем уж не было римлян, а ведь как сотрясали мир! Сколько веков владычествовали?! Думаешь, долго еще пребудут живыми немцы, русские, итальянцы, греки? Тьфу! Миг! Пять, шесть столетий, и нету! Египетские звездочеты свое небо смотрели, нет теперь такого, теперь Лапласово, но и ему время отсчитано, новые родятся миры, и будут ими заниматься неведомые нам с тобою люди. Рафаэль свое доживает, канет в беспамятство; Баха забудут, когда новую веру создадут; не забудут лишь бунтарей поступка – Спартака, Разина, Яна Гуса! Вот что запомни, вот что греть должно твою душу, вот в чем надежда сильных мыслью! Сколько б ни жил человек, все равно уготована ему яма, а из нее холодом несет, и по весне там вода ледяная булькает… Если нет идеи – бери браунинг и шарахай себе в ухо! А я – не стану! Я – весел, оттого что знаю: после меня не лик мой останется в памяти, но – дело! Благородных рыцарей помнят, про них не учебники пишут – кто их ноне читает?! – а русские да германские бабки своим внучатам сказки на ночь рассказывают! Все умрет, только легенды вечны о тех, кто посмел стать!
… За день до прибытия в Киев государя и Столыпина Кирич, по указанию Кулябко, показал Муравьеву фотографический портрет Богрова.
– Богров побежит из театра, – ледяно, тихо, отрешенно говорил Кирич. – Он – провокатор, каин, по нем плачет пуля. Он побежит в экипаж, чтобы первым успеть на банкет, опередить своих дружков-охранников… Окликни его: «Дмитрий Григорьевич! » Он обернется, пали в лоб. Я буду прикрывать тебя с другой стороны тротуара; если не добьешь с первого выстрела, дорежу я! Меня глазами не ищи, я буду в подъезде, ясно?
– Покажешь мне место, чтоб я знал, куда скрываться.
– Покажу все досконально. Передам тебе парик, я достал, не без риска, но внешность надо изменить.
Место обсмотрели внимательно; план действий выверили до мельчайших подробностей; когда Спиридович, прибывший в Киев за день да августейшего визита, выслушал Кулябко, побагровел даже от ярости:
– Коля, окстись, милый! От этого агента Кирича сразу же потянется хвост к тебе! Я сам все решу с Богровым в театре, я же говорил – пристрелю его сразу же после того, как он сделает дело или зарублю; точнее – зарублю, чтоб не поранить кого ненароком! Тогда нет никаких подходов к нам! А здесь – Кирич! Твой агент, работавший с Муравьевым! Дураку не ясно, кто режиссер. Разве ж можно так?!
… Кирича устранил тот же Асланов-младший; вызвал по телефону на вокзал, сказал перейти пути в двенадцать ночи, идти к сторожке стрелочника. Здесь, на путях, оглушил его ударом кастета по затылку, тело положил под рельсы маневровавшего паровоза.
Муравьева-Бизюкова задержали на улице; в охранке провели в приемную; Кулябко отправил дежурного офицера задержать для допроса кучера, в пролетке которого ехал арестованный.
Когда дежурный вернулся, Муравьев лежал на полу; из виска текла тоненькая струйка черной крови, Кулябко не было в кабинете.
Вошел через три минуты, объяснив, что был у заместителя; ахнул, увидав «самоубийцу»: «Что ж не обыскали остолопы! Всех в арестантские роты! Мерзавцы, губошлепы! Дурни!»
(Руки тряслись взаправдашно: впервые в жизни застрелил человека; обошел задержанного, резко вскинул руку, пульнул в висок; вложил браунинг в горячую ладонь, выскользнул – «к заместителю, по делу, связанному с увеличением постов охраны Столыпина»; все было рассчитано по секундам.)
… Позвонил адъютанту Столыпина:
– У нас тут экстренный случай, пожалуйста, будьте особо внимательны и предупредите Петра Аркадьевича, что положение в городе угрожающее, появились террористы, максимум осторожности!
Продублировал звонок официальной телефонограммой принятой под его диктовку в канцелярии киевского генерал-губернатора Трепова.
Алиби, алиби, да здравствует алиби!
«Ну вот и все!»
… Не просто и не прямо специальное особо секретное сообщение французской полиции достигло военной миссии России в Берлине, где работал полковник Бок, зять Петра Аркадьевича Столыпина.
Отправленное в генеральное консульство с юга Франции, оно долго вылеживалось в кабинетах русских дипломатов, бессловесно обсматривалось со всех сторон, прежде чем было переброшено в Берлин: никто не взял на себя смелость начертать красным карандашом: «Петербург, весьма срочно, речь идет о жизни русского премьера!»
А смелость была нужна, поскольку в секретном меморандуме приводилась «рваная» запись разговора двух русских в ресторанчике «Маленький марселец».
Речь шла о ситуации в России, о том, что правые партии отвернулись от премьера Столыпина после его беспрецедентного ультиматума государю, приведшего к проведению закона диктаторским путем, о том, что в Петербурге идет необъявленная война между двором и Столыпиным, что ситуация, при всей российской затаенности, чревата событиями; не это, однако, заставило вздрогнуть работников русского посольства в Париже; меморандум заканчивался следующими словами: «Один из собеседников (имя которого сейчас устанавливается, оно начинается с „фон“ и кончается „штайн“) заметил: „Учитывая взаимную неприязнь, которую питают друг к другу Курлов и премьер Столыпин, зная, что Курлов умеет повелевать и не страшится авантюрных действий, вполне можно предположить, что он и на сей раз, как в Минске, в пятом году, позволит своим жандармам крикнуть „пли“ – только не по рабочим! Кроме благодарности, Курлова ничего не ждет, это будет избавлением для Престола, Столыпин раздражает Петербург… “