Горение. Книга 1 - Страница 25
— Не надо так громко, Ванда, — попросил Дзержинский, — не надо.
Лицо его постарело в мгновение — так бывает с человеком, если он обладает даром ощущать безысходность случившегося и невозможность помочь делом.
— А чего ж «не надо»?! — женщина теперь не смотрела на Дзержинского, она резала хлеб на тоненькие ломтики и совала в руки детям. — Мне терять нечего! Ян гниет на каторге, а ты, агитатор за хорошую жизнь, в касторе расхаживаешь! А у меня дети гибнут! Барское это занятие — революция! Ты ею и занимайся, тебе небось по карману! Зачем Яна смущал?! Зачем его на погибель отправил?!
Дзержинский снова попросил:
— Ванда, не кричи. Я убежал из ссылки, меня ищут…
— Ты вот убежал! Деньги, значит, есть, чтоб бежать! А Янек не убежит! Янек там сдохнет, в шахте!
Простыня за спиной Дзержинского дрогнула, проскользнул Вацлав, металлист из Мокотова, тихо и зло сказал женщине:
— А ну, помолчи!
Ванда уронила голову на руки, заплакала.
— Пойдем, Астроном, — сказал Вацлав. — На бабьи крики обращать внимание — сердца не хватит. Пошли…
— Погоди.
— Нельзя годить, — шепнул Вацлав, — вчера жандарм приходил, об тебе пытал — не появлялся ли.
— Сейчас, Вацлав, сейчас пойдем, — Дзержинский достал деньги Николаева, отделил половину, оставил купюру на столике, тронул Ванду за плечо. — Пожалуйста, вот тут немного…
Ванда нашла его пальцы, положила на них свою мужскую огрубевшую руку, головы не подняла, только спина тряслась, и видно было, какая тоненькая у нее шея — словно у птенца, когда он только-только из яйца вылупился.
— Мы им собираем сколько можем, — как бы оправдываясь, сказал Вацлав. — Ты не думай… Пошли, Астроном, не ровен час, снова супостат нагрянет.
Ванда шепнула сыну, по-прежнему не поднимая головы со стола:
— Поцелуй дяде руку, Яцек, мы теперь не умрем.
Мальчик потянулся к пальцам Дзержинского. Тот поднял его на руки, прижал к себе, стал целовать сухое лицо быстрыми материнскими поцелуями, а Яцек тронул его слезы мизинцем, и подобие улыбки промелькнуло в глазах.
— Дождик, — сказал он, — кап-кап…
… Винценты Матушевский глянул в незаметную дырочку, специально оборудованную в двери членом мокотовского кружка «Франтой», столяром-краснодеревщиком, стремительно снял цепочку, открыл замок; Дзержинский темной тенью проскочил в маленькую прихожую конспиративной квартиры; друзья молча и сильно обнялись, постояли так мгновение, потом, словно намагниченные, отринулись друг от друга, прошли в дальнюю, без окон, комнату.
Матушевский прибавил света в большой керосиновой лампе:
— Кащей бессмертный. С легкими плохо?
— Не очень… За домом, где остановилась Альдона, смотрят.
— Мы знаем.
— Мне бы хотелось повидать ее. В Вильне я опасался потащить за собой филеров… Здесь я надеюсь на организацию… Мне бы очень хотелось увидеть Альдону — она ведь специально приехала… Филеры стоят круглосуточно?
— От трех ночи до пяти их нет — полагаются на дворника. Хорошо, мы попробуем это устроить. Вот деньги, Юзеф, от Главного правления партии; товарищи считают, что тебе необходимо сразу же уйти за границу.
— Я бежал не для того, чтобы уходить за границу, а потому, что чувствовал надобность в работниках здесь, в крае.
— За границей товарищи не сидят без дела.
— Где Уншлихт?
— В тюрьме, — ответил Матушевский.
— Трусевич?
— В тюрьме.
— Тлустый?
— В Берлине, у Розы.
— Иван?
— На каторге.
— Игнацы?
— В Сибири.
— Абрам?
— На каторге.
— Мария?
— В тюрьме.
— Казимеж?
— В Сибири.
— Что ж, значит — все разгромлено?
— Нет, организация работает, Феликс, и работает хорошо, отменно, сказал бы я. Людей, правда, мало…
— Типографии нет?
— «Птаха» обещает помочь.
— «Птаха»? Кто это? Гуровская?
— Да.
— Комитеты в Лодзи?
— Работают. Там очень трудно, многих взяли, но товарищи работают.
— В Домброве?
— Были аресты…
— Ванда?
— Ее взяли…
— Эдвард?
— Арестован.
— Зигмунд?
— Арестован…
— Как же мне уезжать, Винценты? Как?! Я могу работать!
— Антек Росол тоже мог работать…
Дзержинский приблизился к Матушевскому; глаза, как во время стачки артельных в Орше, сузились, потемнели:
— Мог? Что ты имеешь в виду? Почему — «мог»?
Матушевский не ответил. Дзержинский все понял, вспомнил прошлое лето, Варшавскую тюрьму и тот день, когда их выстроили на втором этаже, пересчитали, перед тем как вывести на прогулку, а дверь камеры, где сидел восемнадцатилетний Антек, сын того Яна Росола, что томился в ссылке, заперли ржавым, тягучим ключом.
«Почему Росол лишен прогулки? » — спросил тогда Дзержинский, а надзиратель ответил ему, позевывая: «Больной — шатается, что с похмелюги». — «Откройте дверь его камеры», — сказал Дзержинский.
Надзиратель хотел было погнать арестанта в строй — он имел на это право, но сквозь похмельную пелену вчерашнего дня разглядел жесткий, настойчивый взгляд Дзержинского.
— Идите, — сказал надзиратель, отпирая ключом дверь, — только я правду говорю: не может он гулять.
Дзержинский вошел в комнату, а Антек потянулся к нему — худенький, ссохшийся; на придвинутом табурете чернильница-невыливайка, тетрадки для арифметики и чистописания, в тетрадках — слова красивые, старательные.
— Вот, занимаюсь самообразованием, Астроном, — сказал Антек, — когда выйду, пригодится для агитработы…
— Очень красиво пишешь. Почти так же красиво, как рисуешь. Неужели сам осилил каллиграфию?
— Один товарищ из ППС показал заглавные, а остальное сам. Дзержинский пролистал тетрадку:
— Замечательно, Антек, просто замечательно… Гулять пойдем?
— Я не могу, Астроном.
— Они уже знают мое настоящее имя, Антек, они знают.
— Все равно ты для меня всегда будешь Астрономом.
— Почему ты не можешь гулять, Антек?
— Я падаю, если встаю. Меня и на парашу носят.
— Как носят?
— Как? — улыбнулся Антек. — А очень просто. На руках.
— Слушай, ты играл в казаков-коняшек?
— Конечно, играл.
— Садись ко мне на спину.
— Что ты, Астроном… Это ж смешно будет и жалко. Жандармы смеяться над нами станут, мы повод дадим.
— Смеется тот, кто смеется последним, Антек, пусть себе; много жестокого смеха — больше слез горьких будет. Как это — «равное равному воздается»?
— Ты, если очень сердит, говоришь, словно ксендз, — красиво. Отчего так?
— Не замечал. — Дзержинский заставил себя улыбнуться. — Учту на будущее. Поднимайся.
— Астроном, ты ж сам больной…
— Давай поборемся? — улыбнулся Дзержинский. — Кто кого? Хочешь?
Антек поднялся с койки, его качнуло, Дзержинский поддержал его, потом осторожно, словно ребенка, взял на руки, почувствовал, как в глазах вспыхнули тугие, быстрые, зеленые круги, набрал в грудь побольше воздуха и вышел в коридор.
Надзиратель несколько раз покашлял, соображая, как быть, а потом, видимо, для самого себя неожиданно, сказал:
— Дзержинский с Росолом, пожалуйте первыми…
Земля тогда качалась, как море; булыжники, обрамленные травкой, делались большими, черными, а не бесцветно-серыми, потому что в висках билась кровь, и в глазах она тоже билась, и порой сине-зеленые круги становились мишенью, в центре которой была кроваво-красная точка, а маленький, чахоточный Антек радостно говорил что-то, и Дзержинский обязан был так же отвечать ему, иначе не согласится мальчик выходить на прогулки, посовестится пропагандист Росол, не позволит выносить себя на руках.
— Ты устал, Астроном. Пойдем назад, я уж надышался, клянусь честью, так надышался…
— Я не устал, Антек, с чего ты взял, что я устал? Я дышу глубоко, чтобы прочистить легкие, а ты поменьше говори и поглубже вдыхай. Я сейчас тебя посажу на солнышко, под деревом, и ты будешь загорать, силы восстанавливать свои…
— Ах, как мечтаю я деревья увидеть, траву, речушку в камышах, Астроном! Как мечтается мне в ночное пойти, конский запах ощутить, тихое ржание в тишине. Ты любишь коней? Хотя коней нельзя не любить, они такие добрые, они добрее собак.