Горение. Книга 1 - Страница 14
Ехали беглецы уже вторые сутки, спорили, часто «схватывались» — по-юношески жарко, открыто, убежденно.
Спорить, впрочем, приходилось тихо: перегородки между купе фанерные, легкие, хоть и обтянуты толстым, шершавым красным плюшем, от прикосновения к которому у Дзержинского сразу же пробегала дрожь по спине: с детства не мог ходить по коврам и держать в руках птиц.
Когда распалялись, выходили из купе: боялись сорваться на разговор громкий, чреватый провалом.
Сладкопевцев упорно повторял, что лишь один лозунг сейчас правомочен: «вся жизнь — борьба»; слушать о созидании не хотел; будущее виделось ему странным, зыбким, а потому — заключил Дзержинский
— оно не виделось ему вовсе.
— Миша, — как-то сказал Дзержинский, — ты порой уподобляешься Нечаеву. Тот — при всем своем личном мужестве — натворил бед в революции, он ее компрометировал изнутри.
— Чем же?
— Повторить тебе его устав?
— Я не читал. Если помнишь, расскажи.
Память у Дзержинского была редкостная: посмотрев страницу один лишь раз, он мог передать содержание ее в точности, даже по прошествии нескольких месяцев.
Дзержинский закрыл глаза, помолчал мгновение, потом начал говорить
— очень тихо, чуть не шепотом, — под перестук колес в соседнем купе услышать было никак невозможно; только Миша, склонившийся к нему, мог понять, что говорил Феликс:
— Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. В глубине своего существа, не на словах только, а на деле, он разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями и нравственностью этого мира. Революционер презирает всякое доктринерство и отказался от мирской науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку, науку разрушения… Во всем согласен с Нечаевым?
— Есть, конечно, много наивного.
— Спасибо, — улыбнулся Дзержинский и, видя, каким нетерпением горят глаза товарища, продолжил: — Революционер презирает общественное мнение. Он ненавидит во всех побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Революционер — человек обреченный, беспощаден для государства и вообще для всего сословно-образованного общества; он и от них не должен ждать для себя никакой пощады. Между ними и им существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, считал Нечаев.
— Здесь он, конечно, несколько перегнул, — усмехнулся Сладкопевцев, — молод был слишком, и потом — из поповичей, врожденный аскет.
— В его обществе все были из поповичей, — ответил Дзержинский. — Естественная реакция на лицемерие, царившее дома, и святость, соблюдавшуюся в храме.
— Дальше, Феликс, это интересно!
— Изволь. Дальше Нечаев писал, что у каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов. На них он должен смотреть как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономично тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу. Когда товарищ попадает в беду, революционер, решая вопрос, спасать его или нет, должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем, с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на избавление, и на какую сторону перетянет, так и должен решить. «Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире, если он может остановиться пред истреблением положения, отношения или какого-либо человека. Тем хуже для него, если есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку».
Дзержинский снова взглянул на Сладкопевцева, отчего-то вспомнив милое лицо сестры Альдоны.
— Что? — спросил Сладкопевцев. — Зачем остановился?
— Ты с этим готов согласиться?
— С этим не готов. У каждого из нас есть мать.
— Была, — уточнил Дзержинский глухо.
— Да, да, — откликнулся Сладкопевцев тихо, — они были у нас с тобою. Только когда, Феликс, когда?
Дзержинский относился к товарищу, как старший относится к младшему
— он жалел его: он знал, что мать Михаила умерла, когда мальчику едва-едва исполнилось восемь лет. Отец — по-дворянски запивавший — разорился окончательно, бросил детей и уехал на Кавказ, к таким же, как и он, шальным друзьям; остались на Тамбовщине без средств к жизни четверо: Алексей и Наталья — младшие, Михаил и Анастасия — старшие, только старшей-то было всего пятнадцать. И судьба у всех юных «потомственных дворян» Сладкопевцевых сложилась одинаково: сестры, выучившись на фельдшериц, увидав воочию страшную жизнь народа, ушли в революцию, примкнув к социал-демократам; были вскоре арестованы и высланы в Сибирь; двадцатилетний Алексей тоже отправлен был по этапу в Архангельск с группой молодых социалистов-революционеров.
Дзержинский прощал своему товарищу горячность, нетерпимость, нервозность, повторяя: «Если мне есть куда хоть на ночь забрести, то ему — некуда, он один. Пусть он ошибается, но ведь он ошибается чисто, он себя не щадит, ведь как во время восстания в Александровском централе стоек был… »
— Что ты? — спросил Сладкопевцев, ищуще вглядываясь в лицо Дзержинского, ставшее вдруг отрешенно-грустным, далеким. — Что, Феликс? Продолжай, пожалуйста, это все интересно.
— Интересно, — Дзержинский чуть усмехнулся, тронул пальцем руку Сладкопевцева, вздохнул отчего-то. — Ладно, продолжу. Так вот, по Нечаеву, революционер может и даже часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все сословия, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в Третье отделение и даже в Зимний дворец. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий: первая категория неотлагаемо осужденных на смерть. Да, будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела так, чтобы предыдущие нумера убрались прежде последующих. При составлении должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе. Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерой пользы, которая обязана произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации. Их внезапная и насильственная смерть может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу. Вторая категория должна состоять из таких людей, которым даруют только временно жизнь, чтобы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта.
Дзержинский поднял глаза на детское, открытое, увлеченное лицо Сладкопевцева и, прервавшись, спросил:
— Миша, неужели тебя не коробит это разнузданное ницшеанство, это присвоенное право делить революционеров и врагов на категории, вольно распоряжаться их жизнями?
— Не будь так придирчив к отдельным выражениям, Нечаев был юн…
— Неужели ты думаешь, что я ставлю под сомнение его искренность? Он верил в то, что проповедовал, он за это жизнь отдал, геройски, кстати говоря. Но ведь важно, что проповедовать, Миша. Это самое главное — что. Что!