Гопакиада - Страница 10
Кроме уровня народного возмущения. Как бы талантлив и опытен ни был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной – «ельцинской», что ли, – интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы, оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановской Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, – к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался.
Заметавшись же, начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Только так и можно расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили ненадолго, разживались полоном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку..»). То есть Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно – как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не разрешая официально, а следовательно, никому не давая оснований обвинить себя в сознательной помощи людоловам.
Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку, уже сидя в Польше (ему, в отличие от брата Данилы и польского душевного друга Юрия Немирича, все же повезло унести ноги), добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому, гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его несколько лет спустя по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку (хотя интриги имели место) казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполитая была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы.
Впрочем, все это, правда оно или нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657–1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, четко и однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси – и казачества в том числе – не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй – тоже Переяславской. О которой нынешние украинские мифотворцы почему-то не хотят помнить.
Шестидесятники
Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают, когда не вспомнить нет никакой возможности. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого». Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже непременно поминают) – чушь несусветная. Если людям предстоит воевать вместе, тут выдавливать формальное согласие – тем паче угрозами – глупо. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет никакой, так что России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты.
А вот второй тезис – насчет «слабого гетмана» – оспаривать не стану. Бедняга Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо лютой наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку – по определению самого Грушевского, «недосвідченому напівголовку» – похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, – риторически удивляется радикальный канадский историк Микола Аркас, – було керувати на той тяжелий час?»
Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя минимум войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся, уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте, срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (как же – шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка.
Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил парнишку с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он (не без помощи людей гетмана) попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный кретин сидел в осаде, боясь сдаться тем, с кем уже успел договориться, но потом все-таки сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только сильно отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был, ясное дело, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.
Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо что делать подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман (наместник) правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника. Почти сразу, впрочем, угодил к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы.