Гончая. Гончая против Гончей - Страница 84
Язва опять дает о себе знать, вынимаю из ящика пакетик соды, подхожу к умывальнику, но вместо того, чтобы выпить соды, смачиваю водой виски, разглядываю в зеркале свое лицо и убеждаюсь, что вижу перед собой полностью разочарованного человека. «Глаза у тебя, Евтимов, слезятся, — говорю я себе, — волосы поредели, нос твой чует лишь запах супа и постели!» Жалость к себе всегда доставляет нам удовольствие, потому что мы знаем, что наше сострадание искреннее, что скорбя о себе, мы никогда себя не обманываем.
От нерадостных мыслей меня отрывает телефонный звонок. Голову даю на отсечение, что звонит Шеф: хочет пригласить меня на чашку кофе и помочь мне самым мучительным способом, а именно: признав мое поражение. Я медлю, не беру трубку, но старый бакелитовый аппарат звенит назойливо, как осенняя муха. Вздохнув обреченно, поднимаю трубку.
— Полковник Евтимов? — это голос не Шефа, но как будто мне знаком.
— Да, я слушаю…
— Вас беспокоит Панайотов, Евгений Панайотов… вы мне сказали позвонить, если я что-нибудь вспомню…
Он ждет моего одобрения, но я холодно молчу.
— Не знаю, важно ли это, но я вспомнил, почему Христо Бабаколев отказался поговорить за чашечкой кофе, когда двадцать второго января мы встретились перед магазином запчастей. Я настаивал на разговоре, чтобы его разубедить, это звучит шаблонно, но верно говорят — куй железо, пока горячо! Я предложил ему пойти в какое-нибудь кафе и спокойно поговорить, но он категорически отказался. Он сказал мне буквально следующее: «Извините, товарищ Панайотов, но у меня неотложное дело. Мне надо зайти в сберкассу, снять деньги с книжки».
В трубке слышно напряженное дыхание Панайотова, я пытаюсь быстро сообразить, какое значение могло иметь это неотложное дело Христо. Они встретились двадцать второго января в два часа дня у магазина запчастей. Христо нервничал, потому что уже решил отказаться от своего обвинения против Карагьозова, они спорили, в грузовике Бабаколева ждал Пешка… Христо торопился взять деньги в сберкассе. И вдруг в сознании у меня что-то блеснуло, словно сверкнула молния, озарив ночкой пейзаж. Открытие было настолько внезапным, что я покачнулся.
— Вы уверены, Панайотов?
— Абсолютно… Я вспомнил это совсем случайно. Жена сегодня попросила меня снять немного денег со сберкнижки и тогда я вдруг вспомнил.
— Спасибо! — я спешу закончить разговор.
Нажимаю несколько раз на рычаг, пока не раздается сигнал «свободно», затем набираю осточертевший мне уже номер. Голос Божидара властен и величествен.
— Шеф, — говорю я игриво, — одна белорыбица из водохранилища Искыр спрашивает, как поживает твой ишиас?
— А, Евтимов, выздоровел… жаль, по тебе этого не скажешь, — не остается он в долгу.
— Слушай, сделай мне услугу… мне необходимо разрешение прокурора на нарушение тайны вкладов в сберкассу трех вкладчиков.
Шеф молчит, понял, что это важно, я просто вижу, как он машинально поправляет остро наточенные карандаши в стакане.
— Диктуй имена!
— Христо Бабаколев, Евгений Панайотов, Петр Илиев… твой любимец Пешка.
Утро было хмурым и неприветливым, моросил дождь, но я тщательно побрился, словно молодожен, вырядился в лучший из моих костюмов и для пущей важности надел черную фетровую шляпу, привезенную мне Верой из Варшавы. Пройдя через вращающиеся двери сберкассы, показавшиеся мне очень забавными, я с достоинством банкира медленно поднялся на второй этаж, пренебрежительно миновал окошко, возле которого толпились вкладчики, свернул в коридор и очутился перед дверью со строгой табличкой, за которой меня ждали. Нащупав а кармане плата флакончик с экстрактом валерианы, я вынул одну таблетку — третью за утро — и проглотил ее без воды, затем, успокоившись от самой мысли, что я успокоился, постучал в дверь.
Меня обдало ароматом дорогих женских духов. Помещение выглядело аристократически: на потолке гипсовые виньетки, английский камин, деревянная резьба на внутренних дверях. За письменным столом сидело изящное существо с удивленными голубыми глазами и прической «панк».
— Полковник Евтимов, — представился я, впервые скрыв, что я пенсионер.
— Проходите, пожалуйста, товарищ Евтимов, но директора сейчас нет, он на совещании. Справка у меня… я могла бы продиктовать вам ее по телефону.
Мне было известно, что я могу получить интересующие меня сведения по телефону, но когда состаришься, становишься фаталистом.
— Благодарю вас, — произнес я медовым голосом и, взяв у секретарши протянутые мне листки, уселся без разрешения в антикварное кресло.
Пальцы моих рук предательски дрожали, но принимать четвертую таблетку было уже слишком. У Евгения Панайотова было на книжке восемь тысяч триста левов, в октябре он снял тысячу, что меня не удивило: я помнил, что жена его уехала тогда в Брюссель к «детям». Я набрал полную грудь воздуха… Христо Бабаколев заработал в тюрьме семь тысяч двести восемьдесят левов, двадцать второго января (в день убийства!) он снял с книжки четыре тысячи пятьсот левов. От волнения мне стало плохо, огромным усилием воли я взял себя в руки: в глазах девушки полковник не должен был выглядеть столь жалко. До августа прошлого года на книжке Петра Илиева лежало пять тысяч восемьсот левов. После того, как он дал Фани четыре тысячи пятьсот левов, у него осталось тысяча триста левов, но двадцать третьего января он внес в сберкассу странную сумму — четыре тысячи четыреста восемьдесят левов. Чтобы не получить инфаркта, я быстро встал и, перегнувшись через стол, расцеловал изумленную девушку.
— В милиции так поступать не принято, — сказал я извиняющимся тоном, — но старость немощна и искренна. Если бы вы не были на работе, я бы угостил вас стаканчиком виски!..
— Вы в самом деле полковник Евтимов? — спросила, испуганно улыбаясь, секретарша.
Теперь мне оставалось сделать последний шаг — сесть в свой разбитый «запорожец» и поехать на улицу Евлоги Георгиева, дом восемнадцать.
«Сегодня первое апреля, — рассеянно думаю я, — день обманов… сегодня каждый имеет право соврать, но я знаю правду!» Я выждал три дня, чтобы подготовиться, подавить в себе стариковскую сентиментальность, вытравить из своей души даже тень сострадания, возвратить себе беспристрастие Гончей, стоящей на краю широкого поля и обладающей единственно свободой преследовать и ловить. Всю ночь я проспал глубоким сном, мне снилось, что я мертв, а это хорошая примета — я помню еще от матери, что видеть во сне собственное небытие — к удаче. Я плотно, как Пешка, позавтракал, чисто выбрился и надел светлый костюм, внушив себе, что сегодня праздник.
Я взял в буфете два двойных кофе, они стоят на стеле, остывая, но я не спешу: я решил досчитать до тысячи, но пока досчитал только до восьмисот пятидесяти четырех. Просто мы с Пешкой молчим три или пять минут, он угодливо улыбается, пытается со мной заговорить, словно ненароком замечает, что весна — его любимое время года, намекая тем самым на то, что пора кончать, пора признать его полную невиновность и отпустить его на все четыре стороны в сияющий апрель. Подтянув на коленях брюки, словно боясь помять несуществующую складку, он удобно устраивается в кресле и закуривает.
— Знаете анекдот о шампуне, гражданин следователь? — старается он меня развеселить. — Один кретин вошел в магазин и спрашивает продавщицу: «Есть у вас шампунь?» «Только яичный», — отвечает она. «Ну ладно, дайте мне один, хотя, по правде, я собирался помыться целиком!»
Девятьсот восемьдесят шесть, девятьсот восемьдесят семь… Пешка инстинктивно понимает, что сегодня мы не будем обмениваться шуточками, что наша взаимная любовь пришла к концу и именно поэтому сейчас мы как бы одно целое. Он чувствует, что мы уже не можем друг без друга, что наконец будем по-настоящему вместе, прежде чем расстаться. Столешница моего стола пуста, мне больше ничего не нужно, кроме Пешки, а он здесь, передо мной. Я не испытываю волнения, я полностью беспристрастен, как ползучее растение, в душе у меня холодно и пусто. Тысяча… — мысленно произношу я и включаю магнитофон.