Гон спозаранку - Страница 61
— Что именно она говорила?
— Я не помню.
— Неужели… неужели она действительно об этом говорила? Что именно она сказала?
— Мэрион, я не помню. Когда вернется Мадлен?
— В понедельник.
— Она тебе уже звонила?
— Нет.
— Когда она улетела? Сегодня утром?
— Да.
— Как ты думаешь, может быть… ты мне дашь ее телефон?
Он все еще любит тебя, мама! Боже мой! Ты выгнала его, забыла, что он существует на свете, а он, этот умный сорокадвухлетний мужчина, этот мягкий, порядочный и серьезный человек, который проводит половину своей жизни в Коннектикуте, где у него жена и трое детей, который сделал ребенка твоей дочери, он любит тебя, он все еще любит тебя! Мужчины и в самом деле ничтожные, теперь я это знаю, их можно только презирать и жалеть, эту толпу, способную лишь пресмыкаться перед такой женщиной, как ты…
— Я не могу дать тебе ее телефон. Ты же знаешь.
Мы смотрим друг на друга. Нам мучительно стыдно.
— Прости, — говорит он, — по что я могу сделать? Я люблю Миранду, ты знаешь, я готов сделать все для нее, для твоей мамы и для тебя, поверь мне, но что я могу? Друзей ее я не знаю. Люди, с которыми она сейчас проводит время, все эти извращенцы и наркоманы, смеялись надо мной, я не мог с ними сблизиться. Они не приняли меня, а она предпочла их.
Я оглядываю комнату… где моя сумочка? Мне пора идти. Нет, я без сумочки, наверное, она дома, я выбежала без нее. И все-таки я продолжаю оглядывать пол, светлый песочный ковер, смотрю под стульями… что я потеряла, что мне нужно найти?
— Куда ты сейчас?
— У меня в два урок музыки…
— Но что ты все-таки думаешь делать? Относительно Миранды…
— Не знаю.
— Будешь звонить в полицию?
— Не знаю.
— Может быть, подождать? До завтра?
— Хорошо, Питер. Я подожду.
Он идет со мной к двери. По ту сторону этой двери сидит его секретарша, когда мы выйдем в ее комнату, все между нами должно быть по-другому. Он это понимает, и сейчас, перед дверью, в последнюю минуту, берет меня за руки — отец, возлюбленный, бывший любовник?
— Мэрион, прошу тебя, будь осторожна. У тебя такой потерянный вид. Все будет хорошо, я уверен.
— Твоя жена ничего не узнает, Питер, — говорю я.
Мои слова не оскорбляют его. Я думала, он оскорбится, но он не оскорбился. Он медленно, важно наклоняет голову. Слегка пристыженно. Что ж, ему ведь сорок два года, а Миранде семнадцать.
— Как только что-нибудь узнаешь, звони мне, — говорит он.
Казалось бы, все, на этом Питер кончился, но ничего подобного, он появится опять. Я-то знаю. Люди входят друг к другу в жизнь и мучают друг друга, расходятся и снова возвращаются; люди, родившиеся в одной семье, никуда не могут от нее уйти. Они впиваются друг в друга мертвой хваткой, терзают и когтят. Семья. Отец. Мать. Сестры-близнецы. Семья — это самая большая тайна, большая, чем любовь и смерть. Я не видела своего отца шесть лет, но я каждый день о нем думаю, и он думает о нас с Мирандой каждый день. Он живет в Миннеаполисе, а мы в Нью-Йорке. Мы никогда не жили с ним под одной крышей. Но все равно мы чувствуем, что он рядом, даже когда не думаем о нем, и никуда нам друг от друга не скрыться. Дочери, отцы. Отец значил для тебя не больше всех остальных, мама, — случайный знакомый, вдруг почему-то ставший мужем и через четыре месяца брошенный. Ты восхищалась его воспитанием и выдержкой, — потом ты со своими друзьями смеялась над его воспитанием и выдержкой. Он стал для вас посмешищем. Над всеми, кого ты любила, ты потом во всеуслышание глумилась, мама, и обращала их в посмешище. Ты обладаешь удивительной способностью обращать в посмешище все и вся.
Но ведь больше всех осмеяния заслуживаешь ты, мама. Мы пытались не принимать тебя всерьез. Мечтали во сне и наяву убежать от тебя, хлопнуть дверью и навсегда порвать с тобой… Нет, мы не уйдем от тебя, и ты не уйдешь от нас, все останется как было. Мы с Мирандой, ненавидя друг друга, чувствуем, что связаны такой нерасторжимой связью, будто нас все еще омывает один и тот же теплый ток крови в твоей утробе и наши сердца, наши члены едва начинают медленно, нехотя отделиться друг от друга… крошечная искра жизни, зародыш, два зародыша, два головастика, две рыбы, два млекопитающих, две дочери — дочери Мадлен Ранделл…
Начинается съемка. Никогда еще ты не испытывала такого подъема, это твой звездный час. Каким прекрасным кажется тебе мир! А я бреду по Плазе мимо фонтана — одна из двух сестер-близнецов, девушка, выбежавшая из дому без сумочки. У меня еще целый час. Фонтан привлекает мое внимание, я начинаю его рассматривать. Вот маленькие отверстия, из которых бьет вода. Влезть бы в воду и смыть с себя эти мысли, весь этот ужас. Если бы я могла перевоплотиться в кого-то, как это делаешь ты, мама, или одурманиться наркотиками, как Миранда, мне не пришлось бы держать столько всего в памяти. Вода серебрится на солнце — странный у него сегодня свет, словно бы маслянистый, это оттого, что воздух так грязен. Кажется, в небе вот-вот встанет радуга… Я гляжу на воду, и мне приходит в голову мысль, в которой нельзя никому признаться. Но я признаюсь, потому что хочу, чтобы ты знала все:
Если Миранда убьет себя, у тебя останется только одна дочь — я.
Ты говоришь, говоришь, говоришь. Люди в изумлении смотрят на тебя. Их изумляют твоя энергия, твое гладкое лицо, твой не знающий усталости голос. Тебя снимут в телевизионном фильме, который ты даже не станешь смотреть. Мы с Мирандой раньше смотрели все твои выступления, смотрели, леденея от ужаса, что вот сейчас ты опозоришься. Но ты так по-настоящему и не опозорилась. Ни разу. Мы ходили в театр на один из самых твоих нашумевших спектаклей — двенадцатилетние сестры-двойняшки в шубках и шапочках из леопардового меха, ты в середине, мы по бокам, так нас и сфотографировали для «Харперс базар». Да, ты имела в этой пьесе огромный успех: «Трое за чашкой чаю», там действовали экспансивная любовница шпиона-миллионера, араб-авантюрист, русский дипломат и так далее. Нам запомнилось только, как ты расхаживала вдоль рампы, демонстрируя всем зрителям от первого ряда до последнего свое тело, при виде которого все обыкновенные люди начинают стыдиться себя. Нас с Мирандой было в ту пору трудно отличить друг от друга: у обоих одинаковое тело, одинаковый вес…
Идет урок музыки, я сижу, болезненно сжавшись, за роялем, а у тебя в телестудии продолжается съемка. Как профессионально ты ведешь свою роль! Все в тебе профессионально, все на продажу. Ты почти не ошибаешься. Я, спотыкаясь на каждой ноте, играю Моцарта. Я столько времени разучивала эту фантазию, она так свободно и легко получается у меня дома, но здесь, под взглядом моего старого учителя-венгра, эмигранта с ярким прошлым, я без конца мажу, пальцы у меня холодные, чужие, вещь погибла. Глубоко же во мне сидит ненависть к успеху! Я вечная дочь. Миранда тоже неудачница. Сколько лет она занималась живописью, и все напрасно. Я училась играть на скрипке, и тоже все напрасно. Обе мы занимались в балетной студии. Обе мы брали уроки актерского мастерства. Сейчас я снова вернулась к фортепьяно, а Миранда, до того как с ней случилось это несчастье, баловалась в Гринвич-Виллидж обжигом керамики и ювелирным ремеслом — все-таки занятие. Нам нужно поступать в университет, но ведь это отсрочит приход нашей «славы» на четыре года. Я все еще мечтаю увидеть когда-нибудь афиши, возвещающие о моем первом сольном концерте, о моем скромном, но блистательном дебюте… но сейчас, в этой душной, затхлой квартире без кондиционеров, я сажаю одну ошибку за другой, я забываю пятьсот раз игранную вещь. Ноты не слова, которые ты с такой легкостью запоминаешь, мама. Я ничего не могу запомнить. Ноты не подчиняются мне, как тебе подчиняются слова, по которым ты скользишь, точно богиня по волнам.
— Стоп. Начните еще раз отсюда.
Я останавливаюсь. Начинаю еще раз.
— Это очень… как это… суетливо — у вас есть такое слово «суетливо», да? Будто мышка бегает… это неправильно, это очень нервно слушать.