Гон спозаранку - Страница 51
Но те мальцы потрудились на славу: мы нашли всего полдюжины бутылок — на глоток вина да кусок хлеба. Когда мы снова возвратились к магазину, у обочины тротуара стоял грузовик с ящиками пустых бутылок из-под шипучки. Ни шофера, ни грузчика видно не было, и мы решили подоблегчить грузовик. «Ты таскай, а я постою на стреме», — сказал мне Красный, и дело пошло. Я прятал ящики на свалке за углом. Мне удалось вытащить двадцать штук, прежде чем шофер вышел из магазина.
Позже, когда грузовик уехал, мы унесли ящики в укромное место, а часть бутылок взяли с собой и обменяли их в магазине на две пинты вина. Потом зашли в продуктовую лавку, чтоб купить хлеба и копченой колбасы. Это Красный придумал покупать жратву. Я-то собирался все деньги пропить, но у Красного вечно в брюхе непорядок, и ему приходится заботиться о харчах. Я и сам понимал, что подкрепиться бы не худо, да это же смехотища — покупать жратву: ведь кусок хлеба всегда можно выклянчить. Харчись на подаяние, веселись за деньги — так у нас ведется испокон веков, И пока еще с голоду никто не умирал. Ну на кой черт покупать жратву, если можно попридуряться перед добреньким фраером, и она сама свалится тебе в рот?
У нас тут всегда найдется благодетель, который мечтает кого-нибудь накормить. Но сперва он прочитает тебе проповедь, ублюдок. Ему мало услышать «благодарю вас, сэр». Нет, он, подлюга, должен быть уверен, что ты не собираешься на его деньги выпить. Ему ведь надо успокоить свою совесть, и, уж конечно, он хотел бы отвести тебя пообедать — так ведь ему пришлось бы сидеть там с тобой, — ну а на такое он просто не способен. И все же ему хочется себя уверить, что вот, мол, хоть один несчастный да накормлен, и поэтому, прежде чем бросить мелочь (во-во, они ее всегда бросают, к руке твоей они ни за что не прикоснутся!), такой доброхот обязательно пробубнит: «А вы не будете покупать вино?», или: «Истратьте эти деньги на еду», — ничего другого они придумать не могут.
И вот ты стоишь, значит, и врешь, и улыбаешься, и соглашаешься с любой его тягомотиной, и ждешь, когда он наконец раскошелится и бросит в твою черномазую руку какую-нибудь никелевую доброхотную мелочишку, а потом идешь и покупаешь жратву — хлеба с колбасой да чашку кофе, а чаще какого-нибудь нормального питья.
Хотя на нормальное-то редко хватает, потому что совестишка у них тоже никелевая.
Иногда они требуют, чтобы ты им отслужил — один раз меня какой-то дух попросил переспать с его сестрой, да еще и при нем. Она у него чиканулась на неграх — или вообще на всех мужиках, — ну а он чокнулся на ее чиканутости. У нас каких только выродков не встретишь… Вспомнить хотя бы ту древнюю старуху — ей, наверно, сотен за девять перевалило, — или того педика (как же без педика? — педики, они многим у нас отдушина)… да разве их, выродков-то, всех упомнишь?
В общем, мы с Красным непогано устроились. Нам обоим дали пособие по безработице, как раз когда мы вселились в наш тараканник, и теперь нас отсюда не выманишь. Раньше я подряжался на случайные работенки, да ведь сколько ни налегай, всех денег не заработаешь, — так что я вскорости бросил это дело. Сижу себе дома. Иногда пописываю. Иногда почитываю. Ну а пью по возможности всегда — под кайфом в жизни даже и смысл находишь.
Красный тоже сперва подрабатывал, да об этом пронюхал инспектор по пособиям и полпособия стал забирать себе, ну и Красный решил — да пошло оно, на кой ему сдалось прикармливать белого? Он бросил работу и кантуется теперь дома, а по ночам околачивается в одном из заведений — по-моему, он подыскивает девочкам клиентов и следит, чтобы все прошло как положено. Поэтому ему и не приходится платить. Он-то говорит, что ничего, мол, подобного, да я знаю, что так оно и есть. Не стал бы он ошиваться там за просто так. Никто ничего за так не делает. Всем за все приходится платить. Не раньше, так позже, а как же иначе-то?
Мы живем здесь по-тихому, без всяких волнений: ни тебе радио, ни телевизора, — спим, да пьем, да обдумываем свои делишки. В ту неделю, когда мы получаем пособие, у нас начинается шикарная жизнь: денег навалом, делай, что хочешь, пока — недельки через две — они не кончатся. В понедельник утречком, только что вставши, мы идем в продуктовую лавку Маровица, чтобы узнать о субботних и воскресных новостях; и вот мы стоим у мясного прилавка и слушаем обстоятельные рассказы хозяек — к примеру, о том, как избили Сьюзен (речь, натурально, идет о взрослых: про детские драки у нас не рассказывают); о том, как Сэм расправился с жучком, который вечно норовит не заплатить, да о том, как Здоровяк — в который уже раз — вызволил из тюряги двух своих девок.
— Нет вы представляете себе, мистер Маровиц, она выскочила на улицу вся в крови и нагишом, у ней даже не было прикрыто… ну… в общем, ничего у ней не было прикрыто!
У Маровица маслено загораются глаза, он с головой окунается в рассказ покупательницы и не видит, как ребятишки воруют конфеты. Мы с Красным, конечно, тоже не теряемся.
— Так, значит, это она ко мне ворвалась, — перебивает рассказчицу другая хозяйка, — ворвалась в квартиру и голосит «помогите!». А мой-то балбес вытаращился и стоит, стоит и ухмыляется, как радостный осел. Вот мне и пришлось дать ей халат, но я сказала, чтобы она его выстирала и вернула.
Мы с Красным тремся в лавке Маровица, пока не узнаем, где ведут дознание. Во-во, дознание. Понедельник без дознания — это все равно что понедельник без утра, все равно что понедельник без дневного света. Суббота и воскресенье без смерти не обходятся: кто-нибудь обязательно отдает концы — от ножа, или пули, или полицейской дубинки, а то от героина или под машиной. Только вот самоубийств тут у нас не случается.
Сами себя мы никогда не убиваем. Самоубийство мы оставляем белым собакам, раз уж они не могут справиться с жизнью. Самоубийство — для белых, здесь ведь все для белых, потому что в них самих жизни-то нету.
…Потом мы идем в похоронную контору — там хорошо посидеть после воскресной пьянки: цветочные запахи, тишина, покой и слушаем, как врут свидетели убийства: на мертвецов всегда все грехи наваливают. Но самое лучшее там цветы. Да, хорошее времечко понедельник, и особенно это чувствуется в похоронной конторе: чистые полы, высокие потолки, красивые букеты и свежий воздух. Нам так приглянулось это проклятое место, что мы теперь заглядываем сюда и на неделе — засвидетельствовать почтение семье мертвеца. Иногда — если мы еще держимся на ногах — родственники приглашают нас помянуть покойничка. На поминках мы накачиваемся до потери сознания, и Красный, бывает, обкручивает сестру, а то и жену или даже брата мертвеца. Я никогда ничем таким не занимаюсь — мне вообще-то на это наплевать, — так что и пусть его.
А в те понедельники, когда нам платят пособие, мы шествуем из похоронной конторы в банк, получаем чеки, возвращаемся к Маровицу, размениваем их и накупаем жратвы, а потом отправляемся в самое бойкое у нас место, к Хербу — он владелец маленькой парикмахерской. Тут можно встретить кого угодно. Парни, которые работают на рекламу, приходят в парикмахерскую Херба как в клуб. Заглядывают сюда и страховые агенты, чтоб отдохнуть от своей страховочной суетни, перекинуться шуточкой с обычными завсегдатаями да обсудить субботние и воскресные новости.
Хербу на вид около сорока — он всегда так выглядел, сколько мы его помним, — но теперь он начал понемногу лысеть и поэтому больше не торчит перед зеркалом, причесывая и укладывая свою копну, — да было еще время, когда он огрузнел, пока вдруг не принялся играть в гольф; они все тут одновременно пристрастились к гольфу, потому что за войну поднакопили денег, а площадок для гольфа в городе стало больше (даже в нашем районе открылись две), и неграм тоже разрешили на них играть. Херб — он всегда одет с иголочки — спокойный, удачливый и дружелюбный парень, так что все его у нас тут любят. Память у него не хуже, чем у слона: он приехал в город девятилетним шкетом и помнит все, что с тех пор тут происходило. Если кому-то из парней не повезло, Херб не меняет к нему отношения. Вообще-то он уважает ловкость и силу — он радуется за тех, кто вылез наверх, но относится ко всем одинаково дружелюбно. Ему нравятся люди, и он не разбирается, кто да откуда к нему пришел: ему важно, чтоб они вели себя по-человечески.