Гон спозаранку - Страница 41
— Ну как, удачный сегодня день? Нашел работу, милый?
— Нет, — ответил я, поднося огонь к ее сигарете. — «Метро»[9] обещало мне целое состояние, если я поеду в Голливуд и возьму главную роль в «Сыне Америки», но я отказался. Типаж для них, видите ли, подходящий! Да, трудно найти хорошую роль.
— Если в ближайшее время они не предложат тебе что-нибудь приличное, скажи им, что вернешься к Селзнику. Уж он раздобудет тебе острую роль. Подумать только, тебе — «Сына Америки»! Я против.
— Мне ты это можешь не говорить. Я сказал им: если за две недели они не подберут для меня пристойного сценария, я отчаливаю.
— Это уже другой разговор, Питер, мой мальчик!
Принесли коктейли, и на минуту или две мы умолкли.
Половину своего я проглотил сразу и стал играть зубочистками, лежавшими на столе. Я чувствовал на себе взгляд Иды.
— Питер, тебя развезет.
— Деточка, первое, чему учится джентльмен-южанин, — это пить не пьянея.
— Эта выдумка стара как мир. К тому же ты из Нью-Джерси.
Я одним глотком допил коктейль и зло огрызнулся:
— Стоит Юга, можешь мне поверить.
Через стол я наблюдал, как она готовит себя к возможному неприятному разговору: очертания ее рта стали жестче, подбородок посередине рассекла неглубокая продольная ложбинка.
— Что сегодня случилось?
Все восставало во мне против ее заботы, против моей нужды.
— Ничего особенного, — процедил я сквозь зубы, — просто такое настроение.
И попытался улыбнуться ей, изгнать из сердца наболевшее.
— Теперь я точно знаю: что-то случилось. Пожалуйста, расскажи мне.
Прозвучало это как-то очень тривиально:
— Помнишь, Жюль нашел мне комнату? Так сегодня домовладелица меня выгнала.
— Боже, спаси американский народ! У тебя нет желания порастратить сколько-нибудь денег моего мужа? Мы можем подать на нее в суд.
— Забудь об этом. Дело кончится тем, что мне придется подавать в суды всех штатов до единого.
— Все-таки как жест…
— К черту жесты! Как-нибудь обойдусь.
Принесли еду. Есть не хотелось, при первом же соприкосновении с пищей желудок завибрировал как гонг. Ида начала резать лазанью.
Питер, — заговорила она, — постарайся не переживать так. Это наша, всего мира общая судьба. Не дай этому себя свалить. С тем, чего нельзя изменить, надо уживаться.
— Тебе легко говорить.
Она взглянула на меня и быстро отвела глаза в сторону.
— Я вовсе не думаю, что это просто, — ответила она.
Я не верил, что она может это понять; и сказать ей мне было нечего. Я сидел как ребенок, которого отчитывают, смотрел в тарелку, не ел, молчал. Мне хотелось, чтобы она перестала говорить, перестала быть такой понимающей, такой спокойной и взрослой; о боже, никто из нас не взрослеет и не повзрослеет никогда.
— Нигде не лучше, — говорила она. — В Европе повсюду голод и болезни, в Англии и во Франции ненавидят евреев… Никакого просвета, милый, слишком пустые головы у людей, слишком пустые сердца; люди всегда стараются уничтожить то, чего не понимают; а так как понимают они очень мало, то ненавидят почти все на свете…
Я у своей стенки начал потеть. Мне хотелось остановить ее, хотелось, чтобы она ела молча и меня не трогала. Я поискал глазами официанта, чтобы заказать еще коктейль, но он в другом конце ресторана обслуживал новых гостей: пока мы сидели, народу поприбавилось.
— Питер, — сказала Ида, — Питер, прошу тебя, не смотри так.
Я улыбнулся намалеванной улыбкой клоуна-профессионала.
— Не переживай, детка, все будет в порядке. Я знаю, что я сделаю: вернусь к своим, туда, где мое место, найду себе хорошую, черную, как сажа, девку и заведу кучу детей.
У Иды была одна дурная привычка, что встречается обычно у старых воспитательниц, и теперь, введенная в заблуждение моей улыбкой, она снова обратилась к ней — подняла вилку и сильно ударила ею мне по пальцам.
— А ну-ка прекрати! Большой уже!
Я взвыл и, вскочив, перевернул свечу.
— Никогда, слышишь, ты, сука, никогда больше не делай этого!
Она подхватила свечу, и поставила на место, и обожгла меня гневным взглядом; лицо ее стало белым как мел.
— Сядь сейчас же!
Я мешком плюхнулся на свое место; желудок мой словно наполнился водой. Все смотрели на нас, Во мне все похолодело, когда я понял, что они видят: черного юношу и белую женщину, одних, вместе. Я знал: этого более чем достаточно для того, чтобы их зубы сомкнулись на моем горле.
— Прости, — залепетал я, — прости…
За моей спиной уже стоял официант.
— Все в порядке, мисс?
— Да, абсолютно, благодарю вас, — произнесла она тоном принцессы, разрешающей рабу удалиться. Я не поднимал глаз. Тень официанта скользнула прочь.
— Детка, — сказала Ида, — извини, пожалуйста, извини меня.
Я не отрывал взгляда от скатерти. Ида положила свою руку на мою — свет и тьма.
— Пойдем, — попросил я, — мне очень стыдно.
Она сделала знак рукой, чтобы дали счет; не глядя на официанта, протянула ему десятидолларовую бумажку и взяла сумочку.
— Пойдем в ночной клуб, в кино или еще куда-нибудь?
— Нет, дорогая, не сегодня, — и я посмотрел на нее. — Я устал и, пожалуй, мне надо двигаться к Жюлю. Пока буду спать у него на полу. За меня не волнуйся, со мной все благополучно.
Она пристально посмотрела на меня.
— Но я могу зайти к тебе завтра?
— Да, детка, приди, пожалуйста.
Официант принес сдачу, и она дала ему на чай. Мы поднялись; пока мы, не глядя на людей, шли мимо столиков, мне казалось, что земля подо мной проваливается, казалось, что до выхода недостижимо далеко. Все мышцы мои были напряжены до предела; я был как сжатая пружина, я ждал удара.
Я сунул руки в карманы, и мы пошли вдоль квартала. Огни, зеленые и красные, огни кинотеатра на той стороне улицы, взрывались желтым и голубым, вспыхивали и гасли.
— Питер.
— Да?
— Так я приду завтра?.
— Угу. К Жюлю. Я буду ждать. Спокойной ночи, милый.
— Спокойной ночи.
Я зашагал, чувствуя на своей спине ее взгляд. На ходу пнул бутылочную пробку.
Боже, спаси американский народ.
Я спустился в метро и сел на поезд, идущий из центра, не зная, куда он идет, и не желая знать. Меня окружали неизвестные люди-острова, скрывающиеся за раскрытыми газетами, за косметикой, за жирными мясистыми масками с неживыми глазами (на меня не смотрел никто). Я рассматривал рекламу, неправдоподобных женщин и розовощеких мужчин; они продавали сигареты, сладости, крем для бритья, ночные сорочки, жевательную резинку, кинофильмы; секс; секс без органов, суше песка и затаеннее смерти. Поезд остановился. Вошли белые юноша и девушка. Она — привлекательная, небольшого роста, стройная, точеные ноги. Она висела на его руке. Он — тип футболиста, блондин, румяный. Оба были одеты по-летнему. Ветер из дверей поднял подол ее штапельного платья, она взвизгнула, прижимая платье к коленям, и захихикала, и поглядела на него. Он сказал что-то, чего я не расслышал, и она взглянула на меня, и ее улыбка растаяла. Она повернулась лицом к нему и спиной ко мне. Я опять стал рассматривать рекламу и почувствовал, как меня захлестывает ненависть. Мне хотелось сделать что-то такое, что причинило бы им боль, такое, что разбило бы вдребезги розовощекую маску. Белый юноша и я больше ни разу не взглянули друг на друга. Они сошли на следующей станции.
Хотелось напиться. Я сошел в Гарлеме и первым делом направился в захудалый бар на Седьмой авеню. Мой народ, мой народ… На углу околачивались, поджидая кого-то, стиляги. Проплывали, покачиваясь на высоких каблуках, женщины в летних платьях: цок-цок, цок-цок. По улицам разъезжала конная полиция — белые. На каждом углу торчало по пешему полицейскому. Я увидел одного полицейского негра.
Боже, спаси американский народ.
Из музыкального автомата неслось «Хэмпс бути». Казалось, бар подпрыгивает. Я подошел к стойке.
— Виски.