Гомер и Лэнгли - Страница 30
Нет никакого смысла тут приукрашивать случившееся. Процитирую одного из наших поэтов: «Что мешает рассказать о том, как это было?» Если кто-нибудь когда-нибудь прочтет это и дурно подумает обо мне… Жаклин, если ты прочтешь это, ты поймешь, я знаю, — а если расстроится кто-то другой, мне-то какое дело? Во всяком случае, я об этом не узнаю.
Беспокоило меня лишь одно: сколько лепета Лисси придется выслушать на пути к неизбежному. Она была убеждена, что деревья наделены сознанием. Считала, что люди могли бы отыскать решения своих проблем или даже познать судьбу, сверяясь с китайской Книгой Перемен, которую таскала в рюкзаке. Бросаешь наземь сколько-то там палочек, и то, как они разлягутся, подскажет, на какой странице открыть. «Только для вас, Гомер, будет то же самое, если вы раскроете книгу на любой странице и ткнете пальцем», — говорила она. Так я и сделал, и она прочитала указанное мной место. «Господи, — проговорила она, — мне очень жаль, Гомер, но тут сказано «грядет беда». «Пустяки, я и так об этом знаю», — успокоил я ее. И тогда она прочла мне отрывок из романа, где распаленный Буддой немец пускается в странствия в поисках просветления. Я не стал ей говорить, насколько смешным мне это кажется. Лисси сама была буддисткой только постольку, поскольку романтически пылко обожала всякого, кто верил в Будду. Больше было похоже, что она просто неравнодушна ко всему восточному. Меня околдовывал ее милый надтреснутый голосок. Я почти видел, как маленькие кусочки звука один за другим маршируют по ее голосовым связкам — одни скрипучие, другие кувыркающиеся до альтового диапазона.
Она сама вызвалась мыть мне ноги перед отходом ко сну, уверяя, что это древний обычай народов, живших в пустынях Ближнего Востока, — иудеев, христиан и прочих. Ей хотелось этого, вот я и позволил ей, хотя мне самому было от этого неловко. Я знал, что ноги у меня далеко не самая привлекательная часть тела, мне всегда было неудобно подстригать ногти на ногах: это требовало больших усилий, а порой и причиняло боль, а потому проделывал я это не так часто, как следовало. Но Лисси, похоже, это не беспокоило, в хозяйстве Бабули Робайло она нашла тазики из нержавейки, наполнила один теплой водой, уложила туда, в воду, личное полотенце, потом укутала в него стопу и, поднимая каждую ногу за пятку, омывала подошвы — должен признать, что ничего неприятного в этом не было. Омовение явно было ритуальным, а не практически полезным. У этих ребятишек была куча всяких ритуалов, что соответствовало их эклектичным вкусам: ритуал курения, ритуал питья, ритуал слушания музыки, ритуал занятия сексом. Вся их жизнь была чередой сменяющих один другой ритуалов, и — как человек, кого несло потоком времени и у кого не было возможности из него выбраться, — я был готов постигать искусство, каким они, похоже, обладали с рождения.
Однажды вечером, омыв мне ноги, она осталась в комнате. Ее предложение вместе заняться медитацией привело к тому, что мы занялись любовными утехами. Сказать по правде, во всем особняке не нашлось бы подходящего места, чтобы посидеть в позе лотоса. Ни одной ниши, не забитой доверху всяким барахлом. Моя спальня… на самом деле даже не моя спальня, вся забитая неизбежными кипами газет, стопками книг и всякими безделушками, между которыми оставались лишь узенькие проходики, а моя кровать, двуспальная кровать, которую мне удалось сохранить неприкосновенной, была единственной подходящей площадкой для размышлений ни о чем. Ведь именно этим мы и собирались заняться, если верить Лисси. «Я не могу думать ни о чем, — сказал я. — Самое большее, что я могу, это думать, о чем я думаю». — «Тс-с-с, Гомер, — проговорила она. — Тс-с-с». Стоило ей прошептать мое имя, как (Боже, помоги мне!) любовь окатила меня, словно горячие слезы души, обретшей спасение.
Вытянув руки над головой так, чтоб я смог снять с нее платье, она выпорхнула из своей куколки, эта трепещущая тростиночка. Со своими узенькими плечиками, с похожими на два семечка сосочками на худенькой груди. И с узким станом, с персиками ягодиц маленькой попки в моих ладонях. Она даровала миру то малое, что имела, эта Лисси, со своей детской верой в понятия, бывшие для нее тайной. Вела меня за собой.
После я держал ее в объятиях, и тут случился какой-то психический сбой, какая-то сверхъестественная оплошность в поступи времени, потому что мне вдруг показалось, что в объятиях я держу сестру Марию Элизабет Риордан.
Не знаю, что не давало мне попросту наслаждаться блаженством, даруемым этим обворожительно лукавым созданием, ощущениями, которые она вызывала, такими нежданными… и пусть бы все шло как шло. Так нет, я взялся терзать себя размышлениями о той мимолетной иллюзии, будто, находясь в ее объятиях, я обнимал свою бывшую ученицу по фортепиано. Мне необходимо было переговорить об этом с Лэнгли. Мне представлялось, что я очистился от своего затянувшегося чувства к Марии Элизабет Риордан: в конце концов она своею волей обратилась в самую настоящую монахиню, к тому же ей было уже пятьдесят. Так что я разом унизил две нежные души, оскверняя одну духовно и для этой цели физически используя другую. Меня нисколько не утешало то, что Лисси, похоже, и не думала, что между нами произошло что-то такое, что чревато какими-то последствиями. Она была личностью, нацеленной исследовать и пробовать, что отвечало сути породившей ее культуры. Но мной теперь овладело глубокое уныние, ведь я, разумеется, больше всего унизил самого себя. Я понимал: Лэнгли тоже в те далекие годы любил нашу ученицу по музыке. Мне хотелось знать, что он думает. Мы никогда не говорили о такого рода вещах.
Я был настроен на исповедальный тон. Знает ли кто-нибудь, что такое любовь? Может ли существовать безответная любовь без плотских фантазий, может ли она выжить как любовь без воздаяния, без награды? Никаких сомнений: тело, дарованное мне Лиси, было для меня усладой. Так что же все любят за пределами биологического рода, где одно обожаемое существо способно встать на место другого?
Впрочем, похоже, для такого разговора с моим братом время было неподходящим. Слишком многое происходило. Как я уже говорил, помимо первоначальной компании, встреченной нами в парке, приходили и уходили их друзья, знакомцы по посиделкам, а бывали случаи, когда я переступал через кого-то, о чьем присутствии и вообще не подозревал. Или слышал смех и болтовню в соседней комнате и ощущал себя гостем в чьем-то чужом доме. Лэнгли еще тогда поразил меня, когда пригласил этих людей, и вел он себя по отношению к ним с необычайным великодушием. И они в ответ поддерживали его образ жизни, став причетниками в его приходе. Даже этот карикатурист-очкарик с толстыми линзами, Коннор, с удовольствием приносил с улицы что-то такое, что, как ему казалось, могло представлять интерес для Лэнгли. Все они, похоже, воспринимали его собирательство как черту характера. Я был совершенно уверен, что он не имел никаких дел с девицами: управлять этим народцем — вот что, похоже, значило для него иметь с ними отношения, ну ни дать ни взять, они — лондонские воришки, а он — Фейгин.[26] Все эти годы его единственным слушателем был я. Теперь же он стал признанным гуру. Как они радостно вопили, когда он вышиб ногой водяной счетчик из подвала!
Временами становилось шумно, когда кто-то лязгал у входной двери, требуя, чтоб впустили. Лэнгли отыскал где-то в глуши Бауэри место, где на обочине дороги продавалось ресторанное оборудование, уже отслужившее свой срок, и вот, чтобы положить конец нашей задолженности газовой компании, он купил портативную двухконфорочную керосинку, тем самым оставив не у дел громоздкую старую восьмиконфорочную газовую плиту, на которой Бабуля Робайло готовила еду. Лэнгли пошел бы на риск принять смерть от удушья, лишь бы одолеть газовую компанию. А еще наборы посуды и тарелок, мисок и приспособлений вроде кухонных лопаточек — все это пошло в ход, и наши гости не чувствовали себя ни в чем обделенными при готовке нашей общей еды. А электрогитара Джо-Джо вдохновила его на новые приобретения: громкоговорители, микрофоны, стойки для звукозаписи — при этом Лэнгли, зная, что я не самый большой поклонник электрозвука, успокаивал меня, говоря, что все это мы смогли бы сдавать в аренду, потому как число честолюбивых музыкантов, желающих играть на электрогитарах, как он может судить по чтению разделов газет, посвященных развлечениям, стремительно растет день ото дня. «Нет уже больше «Гнись-и-Качайся» с Сэмми Кайем, — говорил он мне. — Нет больше Горация Хейдта с его «Музыкальными рыцарями». Есть электрифицированные музыканты, наделившие себя значимыми именами и повелевающие громадными аудиториями из тех, кто чуть помоложе, и всем им хочется покрасоваться, потрясти задницей, поорать и погрохотать на стадионах, забитых идиотами, своей музыкой, от которой в ушах звенит».