Гомер и Лэнгли - Страница 15

Изменить размер шрифта:

На том еженедельные танцы с чаем в доме братьев Кольер закончились.

Нас обвинили в организации коммерческого предприятия в районе, отведенном только для проживания, в продаже алкоголя без лицензии и в сопротивлении аресту. Мы известили адвокатов, бывших душеприказчиками имущества наших родителей. Те действовали споро, но недостаточно своевременно, чтобы избавить нас от ночевки в нью-йоркской тюрьме. Бабуля Робайло тоже отправилась вместе с нами в центр, чтобы провести ночь в женском отделении для задержанных.

Мне не спалось — не только из-за всех шумных пьяниц и маньяков в соседних клетках, я никак не мог прийти в себя от мстительности полиции, ворвавшейся в наше жилище, будто мы создали нелегальную распивочную во времена сухого закона. Я был взбешен тем, что меня ударили, а я не знал — кто. Расквитаться за это было никоим образом невозможно. Апеллировать было не к кому. Сделать я ничего не мог и страдал от своей беспомощности. Не знаю чувства более безутешного, чем это. Впервые в жизни я ощущал себя неполноценным. Меня это потрясло.

Лэнгли был спокоен и склонен к рассуждениям, словно в этом мире нет ничего более естественного, чем сидеть в нью-йоркской тюрьме в три часа ночи. Он сообщил, что спас от уничтожения целую коробку пластинок. В тот момент это заботило меня меньше всего. Живешь себе живешь с теми способностями, какие есть, почти так, будто ты вполне нормальный, а потом происходит что-то вроде того, что случилось со мной, и ты понимаешь, насколько ты ущербен.

— Гомер, — сказал Лэнгли, — у меня вопрос. До того как мы начали ставить пластинки для танцев, я, честно признаться, никогда не уделял большого внимания популярным песням. А ведь это мелочи, наделенные силой. Они западают в память. Так что же делает песню песней? Если ты добавишь слова к какому-нибудь из своих этюдов, или прелюдов, или к любой другой пьесе, которую тебе нравится играть, это ведь все равно не станет песней, не так ли? Гомер, ты меня слушаешь?

— У песни обычно очень простая мелодия, — сказал я.

— Как у гимна?

— Да.

— Как у «Боже, благослови Америку»?

— Именно, — сказал я. — Она должна быть простой, чтобы ее мог напеть любой.

— Ну и что, Гомер? Что из того?

— Еще у нее фиксированный ритм, который не меняется от начала и до конца.

— Ты прав! — согласился Лэнгли. — Я никогда об этом не задумывался.

— А в классическом произведении ритмов множество.

— А еще, — заметил Лэнгли, — притягательность песни кроется в стихах. Стихи едва ли не интереснее, чем музыка. Они будоражат человеческие эмоции до самого основания. И затрагивают глубочайшие вещи.

— Вроде чего?

— Ну, возьми хотя бы ту песню, где герой говорит, что временами он счастлив, а временами ему грустно, «…от тебя зависит, какое у меня настроение». Да. А что, если и она говорит то же самое в то же самое время?

— Кто?

— Девушка. Я хочу сказать, если ее настроение зависит от него в то же самое время, когда его настроение зависит от нее? В таком случае могут быть два варианта: либо они замкнутся друг на друге в неизменном состоянии печали или счастья, и в этом случае жизнь сделается невыносимой…

— Это не годится. А другой вариант?

— Другой вариант — если они начали не в лад и каждый зависит от того, как настроен другой, то между ними постоянно будет течь ток переменного настроения, от горя к радости и обратно, так что каждого будет сводить с ума эмоциональное непостоянство другого.

— Понятно.

— С другой стороны, знаешь такую песню про человека и его тень?

— «Я и тень моя».

— Именно. Он шагает по широкой улице, а поговорить ему не с кем, кроме его же тени. Вот тут беда обратная. Можешь представить себе мир, где только с собственной тенью и поговоришь? Эта песня — прямо из немецкой метафизики.

Тут вдруг какой-то пьяница принялся кричать и стонать. Затем другие голоса принялись орать и рявкать на него, требуя заткнуться. Потом так же вдруг стало тихо.

— Лэнгли, — спросил я. — Я твоя тень?

И стал вслушиваться в темноту.

— Ты мой брат, — ответил он.

* * *

Чуть больше чем через неделю после того, как мы провели ночь в тюрьме, мы с Бабулей Робайло отправились на судебное разбирательство, во время которого наши адвокаты настаивали на снятии с нас обвинений. В отношении организации предприятия в жилой зоне они представили расходные записи Лэнгли, доказывая, что крохи прибыли от каждого танца поглощалась расходами на танцы, из чего следовало, что наши танцы с чаем в чем-то были самой настоящей службой обществу. Что до сопротивления аресту, то это обвинение касалось только меня, слепого, и миссис Робайло, тучной негритянки преклонных лет, а от нас обоих, будучи в здравом уме, никак нельзя ожидать, чтобы, даже действуя под влиянием страха, мы могли учинить хоть что-то, что блистательная полиция Нью-Йорка могла бы принять за сопротивление. Судья заметил, что, насколько он понимает, миссис Робайло нанесла подносом удар по голове производившему арест полицейскому. Станет ли она это отрицать?

— О нет, господин судья, сэр, я, безусловно, не стану отрицать, что я это сделала, — отвечала Бабуля, — я женщина приличная и, чтобы защитить себя от лап любого белого дьявола, который вздумает потянуться ко мне, сделаю так и в другой раз.

Судья выслушал этот ответ с усмешкой.

— Что касается последнего обвинения: продажа алкогольных напитков без лицензии, — то, несомненно, капелька шерри, — заявил наш адвокат, — не может всерьез расцениваться в этом смысле как преступление.

Тут судья воскликнул:

— Шерри? Они подавали шерри? Господи, да я и сам люблю хлебнуть капельку шерри перед обедом.

Вот так обвинения и были сняты.

После полицейского набега дом был похож на пещеру с множеством промоин. Мы как-то не спешили расстилать ковры, вносить мебель, расставлять все по местам в комнатах, которые ранее освободили для танцев. Наши шаги гулко отдавались в них, словно мы находились в пещере или каком-то подземелье. Хотя в библиотеке на полках все еще стояли книги, а в музыкальной комнате — фортепиано, у меня появилось ощущение, что мы уже не в том доме, в каком жили с детства, а в каком-то новом месте, еще не обжитом, и пока неясно, какой след в наших душах ему суждено оставить. Наши шаги эхом разносились по комнатам. Теперь явственно чувствовался запах газетных кип Лэнгли (словно какой-то неспешный поток лавы, они просачивались из его кабинета на лестничную площадку третьего этажа), какой-то затхлый дух, особенно заметный в те дни, когда шел дождь или было сыро. Надо было убрать кучи сора, все эти разбитые пластинки, поломанные фонографы и так далее. Лэнгли относился к этому как к спасению имущества, оценивая все это по стоимости — провода, проигрыватели, отломанные ножки стульев, битое стекло — и раскладывая по категориям в картонные коробки. Это заняло несколько дней.

Естественно, я воспринимал это не так, однако то время положило начало нашему отрешению от внешнего мира. И дело было не только в набеге полиции и враждебном отношении соседей к нашим танцам, вы ж понимаете. Мы оба оказались несостоятельны в отношениях с женщинами, с видом существ, которым теперь в моем сознании, похоже, место было отведено либо на небесах, как моей милой ученице по фортепиано Марии Элизабет Риордан, либо в преисподней, куда наверняка попадет вороватая соблазнительница Джулия. У меня еще теплилась надежда полюбить кого-нибудь, но я ощущал (чего не было никогда раньше) свою слепоту как физический недостаток, который наверняка оттолкнет привлекательную женщину, как горб на спине или искалеченная нога. Отношение к самому себя как к калеке предписывало более разумный курс уединения в качестве средства избежать боли, скорби и унижений. Не то чтобы этот настрой совсем уж утвердится в моем сознании, в конце концов я сумею воспрянуть и отыскать свою истинную любовь (как тебе должно быть понятно, моя дорогая Жаклин), но то, что к тому времени ушло, было силой, которую черпаешь из естественной радости от того, что живешь.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com