Голый завтрак - Страница 11
Поначалу физические изменения происходили медленно, затем резко ускорились и стали походить на мощные зловещие удары, повреждавшие и без того слабую ткань, стиравшие человеческие черты… В кромешной темноте его палаты рот и глаза стали одним органом, который он выпучивает, норовя кусаться прозрачными зубами… но ни один орган не имеет ни постоянной функции, ни постоянного местонахождения… повсеместно пускают ростки половые органы… открываются, опорожняются и вновь закрываются прямые кишки… при ежесекундной адаптации меняются цвет и консистенция всего организма…
Из-за своих приступов, как он их называет, Деревенщина сделался всеобщей напастью. Им завладевал Лох Внутри, а такого неистовства никому не унять. Неподалеку от Филли он кидается проворачивать аферу с патрульной машиной, а легавые, взглянув на его лицо, вяжут всех нас.
Семьдесят два часа, и в одной камере с нами пятеро больных джанки. Тут уж, дабы не транжирить свои запасы на этих голодных кули, приходится маневрировать и выкладывать надзирателю золотишко – и вот мы уже в отдельной камере.
Предусмотрительные наркоты, известные как «белки», делают на случай ареста заначку. Принимая дозу, я каждый раз отправляю несколько капель в жилетный карман, подкладка становится жесткой от наркотической начинки. В башмаке у меня припрятана пластмассовая пипетка, а к ремню приколота английская булавка. Да вы и сами знаете, как надо пользоваться булавкой и пипеткой: «Она схватила ржавую английскую булавку, всю в запекшейся крови, и проделала в ноге большую дыру, казалось, раскрывшуюся, точно непристойный гноящийся рот, ожидающий отвратительного свидания с пипеткой, которую она целиком погрузила в зияющую рану. Однако ей так не терпелось удовлетворить свою мерзкую потребность (голод насекомых в засушливых местах), что пипетка сломалась глубоко в плоти ее развороченного бедра (напоминавшего плакат с изображением эрозии почвы). Но ей-то что? Она даже не потрудилась вынуть разбитое стекло и лишь разглядывает свою окровавленную ляжку холодными, пустыми глазами мясника. Что ей до атомной бомбы, постельных клопов, помощи раковым больным? Кредитная касса того и гляди отберет у нее неоплаченную плоть… Сладких грез тебе, Роза Пантопон».
На самом-то деле нужно, сжав и оттянув кожу ноги, резко проделать в ней дырочку булавкой. Затем, держа пипетку над дырочкой, а не внутри, вы заливаете внутрь раствор – медленно и осторожно, чтобы он не разбрызгивался по сторонам… Когда я схватил Деревенщину за бедро, плоть подалась, как воск, и застыла, а из отверстия медленно вытекла капля гноя. Никогда я не прикасался к такому холодному живому телу, как у Деревенщины там, в Филли…
Я решил сбросить его с хвоста, пусть даже пришлось бы устроить вечеринку с удушением. (Это английский деревенский обычай, предназначенный для того, чтобы избавляться от старых, прикованных к постели иждивенцев. Терпящее подобные муки семейство устраивает «вечеринку с удушением», во время которой гости заваливают престарелую обузу матрасами, влезают на вершину этой кучи матрасов и напиваются вдрабадан.) Деревенщина – обуза для отрасли, его следует увести на задворки мира. (Это африканский обычай. Официально известен как «Многоточие»: стариков и старух по традиции уводят в джунгли и там бросают.)
Приступы Деревенщины становятся его обычным состоянием. При его появлении рычат полицейские, привратники, собаки, секретари. Белокурый Бог пал до низости неприкасаемых. Мошенники не меняются, они ломаются, разбиваются вдребезги – взрывы материи в холодном межзвездном пространстве, – уносятся прочь в космической пыли, оставляя пустые тела. Жулики всех стран, есть один лох, которого вам не обмануть, – Лох Внутри…
Я оставил Деревенщину стоять на углу: краснокирпичные трущобы до самого неба под непрерывным дождем копоти. «Пойду разыщу одного знакомого лепилу. Вернусь с настоящим, чистым аптечным морфием… Нет, ты жди здесь – не хочу, чтоб он тебя засек». Жди меня на том самом углу, Деревенщина, жди сколько влезет. Прощай, Деревенщина, прощай, малыш… Куда они уходят, бросая свои тела?
Чикаго: невидимая иерархия подвергнутых декортикации итальяшек, запах атрофированных гангстеров, в Норте и на Холстед-стрит, на Сисеро-авеню и в Линкольн-парке вас настигает неупокоенный призрак – попрошайка снов, прошлое, вторгающееся в настоящее, прогорклая магия торговых автоматов и придорожных закусочных.
В глубь страны: громадный район новостроек, телевизионные антенны до бессмысленного неба. В жизненепроницаемых домах они угрожающе нависают над молодежью, понемногу впитывая то, что она отвергает. Только молодые придумывают что-то новое, да и они не слишком-то долго молоды. (За барами Восточного Сент-Луиса лежит мертвое пограничье, дни речных кораблей.) Иллинойс и Миссури, миазмы народов, возводивших могильные холмы, подхалимское поклонение Источнику Пищи, жестокие и безобразные празднества, от Маундвиля с его раскопками холмов до лунных пустынь перуанского побережья распространяется безысходный ужас, пробуждаемый Богом-Многоножкой.
Америка – не молодая страна: она старая, грязная и злая еще до поселенцев, до индейцев. Зло здесь, оно ждет.
И всюду копы: невозмутимые образованные копы штата, опытные, непременно извиняющиеся скороговоркой – электронные глаза оценивают вашу машину и багаж, лицо и одежду; рычащие сыщики большого города, вежливые провинциальные шерифы с чем-то зловещим и грозным в стариковских глазах цвета линялой серой фланелевой рубахи…
И вечные хлопоты с машиной: в Сент-Луисе обменяли «Студебеккер» 1942 года (у него неустранимый технический дефект, как у Деревенщины) на старый лимузин «Паккард», перегревшийся так, что еле добрались до Канзас-Сити, купили «Форд», оказавшийся прожигателем топлива, сбагрили и его, взяли джип, который тяжеловато толкать (они не годятся для езды по шоссе), что-то внутри сожгли, немного погромыхали на нем и вновь пересели на старенький «Форд V-8». Не стану пенять на мотор – доехали ведь, жжет он топливо или нет.
А вокруг нас чисто американская скучища, тоска зеленая, с которой не сравнится никакая другая тоска на свете, все тут мрачнее, чем Анды, высокогорные городишки, холодный ветер с открыточных гор, разреженный воздух, точно смерть в глотке, речные городки Эквадора, малярия, серая, как джанк под черным стетсоном, заряжающиеся через дуло дробовики, грифы, клюющие что-то на грязных улицах, – и то, что поражает, когда вы сходите с парома в Мальме (на пароме не взимают налог за горючее), Швеция, заставляет напрочь позабыть обо всем этом дешевом безналоговом горючем и приводит в полное уныние: люди отводят глаза, а кладбище находится в центре города (похоже, каждый город в Швеции построен вокруг кладбища), и днем нечего делать, ни бара, ни кино, и я взорвал свой последний косяк танжерской травы и сказал: «Давай-ка вернемся на паром, К. Е.».
Но нигде нет такой тоски, как в Америке. Вы не можете постичь ее, не можете взять в толк, откуда она исходит. Вот, к примеру, коктейль-бар в конце одной из улиц в районе новостроек – в каждом квартале есть бар и аптека, магазин и винная лавка. Вы входите, и она охватывает вас. Но откуда она берется?
Ни бармен, ни посетители, ни кремового цвета пластик, окаймляющий высокие сиденья у стойки, ни тусклый неоновый свет здесь ни при чем. Ни при чем даже телевизор.
И эта тоска формирует наши привычки подобно тому, как кокаин формирует ваши стремления еще до начала депрессии на выходняке. А запас джанка уже подходил к концу. И вот мы здесь, в этом безлошадном городишке, строго под микстурой от кашля. И блевали микстурой, и ехали все дальше, холодный весенний ветер со свистом продувал старую колымагу, обдувал наши дрожавшие на ломках, потные тела, и озноб, неизменно возникающий, когда кончается действие джанка… Дальше, через голую местность, мимо дохлых броненосцев на дороге, грифов над болотом и кипарисовых пней. Мотели со стенами из фибрового картона, газовым обогревателем, тонкими розовыми одеялами.