«Голубые странички» - Страница 3
И, склонившись над трепещущими братскими сердцами, чье слово, зачатое в муке, осталось только бормотанием, — содрогнитесь!
1945
Запоздалая ветка сирени
1
Нам никак не удавалось найти домик, который мы искали на неровной, извилистой, уползавшей в гору улочке За Стругом, с нелепо разбросанными «номерами» — их было меньше, чем поворотов и деревьев; нас окружала глухая тишина ночи, хотя еще не пробило и девяти, глаза слепил снег, падавший большими мокрыми хлопьями. Казалось, что за непроницаемой тьмой горизонта кончается мир. Газда[1] молча подталкивал кузов санок. Он уже два раза заходил в темные хаты, где долго и таинственно пытался узнать нужный нам адрес: мы искали скульптора Кенара. Он жил совсем в другом месте, но где-то здесь жил человек, который мог нас к нему отвести. Уже несколько часов в закопанском морге лежали останки Юлиана Тувима, нужно было снять посмертную маску, а в таких случаях дорога каждая минута, черты искажаются, вот почему следовало спешить, и мы с Северином Поллаком отправились на пустынную улочку За Стругом.
Хотя врачи считали, что сердце у поэта в удовлетворительном состоянии, и даже советовали ему поехать в Закопане, он чувствовал себя здесь не слишком хорошо. В сочельник, словно очнувшись внезапно от глубокого сна, он воскликнул: «Боже, зачем мы сюда приехали? Разве не лучше было бы в Анине? Уедем отсюда поскорее, поедем в Лодзь!» Агорафобия вынуждала его даже на маленьких расстояниях, например от «Европейской» до «Кмичица», пользоваться машиной, которая в иных районах городка бросалась в глаза, как вывеска. В воскресенье двадцать седьмого декабря за час до своей кончины поэт находился в «Кмичице», клубе, недавно предоставленном в распоряжение Орбиса. В тот день он чувствовал себя плохо и не сошел к обеду в общий зал. А недолгое время спустя, когда врач пани Томашевская, проводившая праздники в «Халаме», поспешила к нему на помощь, она удостоверила смерть в результате мозгового кровоизлияния; при этом был установлен характерный для подобных случаев паралич левой части лица. Оказалось, что в «Халаме» нет ни шприца, ни корамина, вообще никаких лекарств, необходимых при острых приступах болезни. Когда разнеслась весть о смерти Тувима, комитет партии в Закопане решил воздать почести бренным останкам поэта, до того как их перевезут в Варшаву.
Мы достучались наконец до человека, знавшего адрес скульптора Кенара, и, взяв его с собой, двинулись в путь сквозь непрерывно сыпавший снег. Во время снегопада берет — очень неудобный головной убор: козырька у него нет, он не защищает глаза, и я буквально ничего не видел. Этот разбушевавшийся снег шел впервые в ту зиму. Декабрь выдался дождливый, гнилой, тепловатый, с пониженным атмосферным давлением, ядовито-гриппозный. Шестого декабря умер Галчинский; когда и в последующие дни погода не изменилась и ни одна метеорологическая станция в Европе не обещала снега (из Каспрового сообщали, что температура там выше нуля), всем нам казалось, что мы тоже обречены. Число посещений в нашу амбулаторию возросло в размерах, невиданных даже в столь болезненно впечатлительной среде, как среди писателей. После смерти Галчинского мы жили в обстановке тревожного выжидания; ровно три недели спустя умер Тувим.
Оказалось, что скульптор Кенар тяжело болен, и мы решили пригласить скульптора Хылу; к нему поехал Северин Поллак. Было поздно, и Хыла сказал, что приступит к работе завтра с утра. Он справедливо опасался, что в такой поздний час его даже не впустят в морг. Кроме того, скульптор попросил, чтобы ему приготовили алебастр. На следующий день Хылу и Поллака впустили в морг после того, как комиссия из Кракова выполнила все формальности и установила, что причиной смерти Тувима был разрыв сердца. Двух польских поэтов постигла в декабре одинаковая смерть. После заключения комиссии Хыла снял маску; он был восхищен пластической красотой лица поэта.
2
Когда комиссия покончила со своими обязанностями, перед моргом остановилась легковая машина, из которой вышел человек, неизвестный никому из присутствовавших. Поклонившись поэту, он громко прочитал три заключительные строфы стихотворения «К судьбе», после чего быстро уехал; всех, кто это слышал, бросило в дрожь. Мне потом рассказывали, что в Варшаве происходило много подобных сцен; описание их я предоставляю очевидцам, они это сделают лучше, чем я. Закопане — за исключением людей самых близких — приняло смерть поэта холодно, я говорю о Закопане приезжих, число которых в конце года всегда велико. Эти трезво мыслящие люди, любители развлечений, приезжают с определенной программой и нелегко согласятся от нее отступить. Я не видел взволнованных людей. К гробу подходили только из любопытства.
— Разве смерть нам в новинку? — сказал мне знакомый актер.
От этих слов меня покоробило; с таким очень еще распространенным у нас отношением к смерти надо бороться из всех сил.
Северин Поллак рассказывал мне, что сразу после кончины лицо у поэта было страдальческое, драматическое. Когда он лежал в гробу, выставленном в доме Общества польско-советской дружбы, печать страдания исчезла, на лице у него появилось ничем не замутненное спокойствие, руки стали прозрачными, казалось, он уснул. Маленький, высохший, он похож был на птицу.
Перед выносом тела пришли школьники, делегации, спортсмены, лыжники, альпинисты с мотками канатов. Возможно, не все они знали, кому воздают почести; пан Оркиш, который в Закопане занимался организацией похорон, до самого конца говорил Тувин. Не беда; вернувшись домой, они потянутся за книжкой и тогда узнают.
Если они не знали, в том не было ничего удивительного. Двадцать седьмого декабря 1953 года я тоже не знал, кого мы потеряли.
3
Во многих воспоминаниях о Тувиме, особенно в тех, которые написали поэты среднего поколения, речь идет об озарении. Озарение моей молодости не было связано с поэзией Тувима. Я имею в виду мои доваршавские, дописательские годы. Потом в Варшаве меня решительно отталкивал от Тувима характер его славы, манера поведения. Писатели, по-видимому, ошибаются, если думают, будто читатель когда-либо перестает интересоваться образом их жизни. Мое молодое довоенное сердце было до крайности нетерпимым, сектантским, отчаянно требовательным. И в наши дни вокруг нас, наверное, полно молодых, строго судящих сердец, требующих неведомо чего, а мы, не понимая этого, то радуем их, то больно раним.
Как и у большинства людей, смолоду у меня сильно был развит дух противоречия. Тувим был слишком знаменит, чтобы мне понравиться. Поэты, которые трубят в трубы, должны считаться с тем, что не до каждого дойдет их трубный глас. Найдутся люди, которые откажутся заглянуть в книгу только потому, что у нее слишком громкая слава, они отвергнут поэта, не читая, что называется, вслепую.
Я не отвергал вслепую Тувима, я читал его, но — боже мой! Чтение — это одно из труднейших искусств, иначе мы не совершали бы такого количества ошибок. В чтение надо вложить весь опыт своей жизни, но не всегда это возможно, не всегда хватает собственной жизни, писатель может оказаться на целый век впереди. Склоняясь над стихами Тувима, я в них находил только свои представления о поэте: он вечно пережимает педаль, стихи его крикливы, в них мало нюансов, чувства грубоваты. Даже язык его мне не нравился. Я растоптал бы своими сапогами всякого, кто сказал бы мне, будто моя неприязнь рождена завистью; молодые сердца не приемлют таких объяснений.
Мое отношение к Тувиму так и не изменилось при его жизни. Много хорошего говорили мне о годах, проведенных им в Америке. Обычно я охотно слушаю рассказы о жизни героической, жизни, идущей против течения, но на этот раз я был глух. В 1948 году поэт прислал мне письмо, полное значительных слов, но и этого письма я не оценил. Двадцать седьмого декабря я почувствовал только печаль смерти.