Голубые луга - Страница 1
Глава первая
Звезды стояли на месте, а земля плыла, и он тоже плыл вверх-вниз и по долгой равнине.
Скрипели колеса, пахло конским потом и стогами. Стога придвигались к повозке, заглядывали в нее и потом отходили, и он думал о том, что когда-то на земле жили мамонты.
Между стогами висела красная луна. Она не мешала звездам и никому не мешала.
И сколько они ни ехали, не тише и не громче, а все так же печально и торопливо кричал и кричал коростель. Подымался густой туман и не мог приглушить его, приходил со стороны плотный лес и не мог приглушить его, кони храпели, шелестело в повозке сено, а коростель все кричал и кричал.
Были звезды, стога, коростель, и все это было в последний раз. Земля была в последний раз, и ночь эта была последней ночью…
Утром он вздрогнул от холода и услышал: повозка едет по громкой булыжной мостовой. Вокруг стояли красные кирпичные дома. Он тихонько вздохнул и успокоился: все уже совершилось. Они приехали в город, в настоящую жизнь.
Тогда он еще ничего не знал. Тогда он был счастлив оттого, что ночью, тайком, привезли его на другую планету.
Он загоревал о той ночи много лет спустя, когда ему пришлось отправиться в поиски за красотой. Лучшего он не нашел потом, как ни старался. Той давней красоты ему все же хватило на целую жизнь. Это была его трагедия и его счастье.
Когда Старожилово проснулось, старый поповский дом, в котором поочередно размещались милиция, контора «Заготзерно», ветеринарный пункт, детские ясли и который теперь, обветшав, доживал век в запустении, — вдруг снова ожил. Над крыльцом висела зеленая вывеска: «Лесничество».
Старожилово уже рассердилось было — не удалось поглазеть на сундуки лесничего, но внимание отвлек Цура.
В пять часов утра, в самое сладостное время, когда снятся хорошие сны, Цура вышел отрясти грушевку у ненавистного соседа Ивана Марковича Флирта. Ненавидеть Ивана Марковича было за что. Иван Маркович каждый день ел хлеб, котлеты и консервы. Все в Старожилове знали, что Иван Маркович, завсельпо, — вор. И Цура решил воздать ему за обиды. Ни в чем неповинные яблоки остались на ветвях дозревать, ибо «народный мститель» сгружал детей и пожитки лесничего и за свою суматошность, которая спозаранку показалась расторопностью, был назначен конюхом лесничества.
И Старожилово не на шутку удивилось.
В свои тридцать восемь лет Цура был кровельщиком, лесорубом, киномехаником, коновалом, кузнецом, солдатом и всякий раз с треском терял свое место.
С крыши он упал вместе с крышей в миг торжества, когда сооружение было готово и для верности, для вечности Цура забивал в него последний гвоздь.
В лесорубах ему помяло ногу, в киномеханиках Цура горел. В кузнецах опять-таки горел. Сам ничего, выскочил, а кузня рухнула. Время было военное, судить не стали, еще раз измерили, убедились, что как было в нем сто сорок четыре сантиметра, так и осталось, покачали головами, поулыбались, но все-таки пополнили Цурой армию.
Про свою боевую деятельность он помалкивал, ибо в первый же день фронтовой жизни был контужен и засыпан землей вместе с временной полевой уборной. И вот Цура стал конюхом.
В то утро ему завидовало все Старожилово. Кроме начальства, конечно. Быть конюхом в лесничестве значило: дома — тепло, у коровки — молочко, спина не ломит, ноги не зудят. И Цура был счастлив. И потому он был счастлив, что знал и умел справить работу. Знал Цура: лошадь надо кормить и поить, конюшню надо чистить, колеса у телеги смазывать дегтем. Цура был счастлив, но не так уж, чтобы трястись от везения. Он вообще считал себя счастливчиком. Да и то! С войны вернулся при руках, при ногах и почти с головой.
Все Старожилово прошло под окнами ожившего дома. Стекла окон были чистые, без единого пятнышка. «Подумаешь, какие чистюли!» — возмутилось Старожилово. Шторы кружевные, отглаженные. Неужто в пять утра гладили? Может, притаить чего хотят от нехорошего глаза или уж горды чересчур? Было двенадцать, а дом спал — баре! Форточки все закрыты. Жуликов боятся — богатые.
А на крыльце загадочного дома сидел загадочный Цура и плел толстый ременный кнут. Одет был Цура в стираное. Прохожих цеплял подозрительным взглядом, и страшные брови его, растущие не в бок, не вверх и не вниз, а вперед, выгнув спинки, наползали друг на друга.
Афросинья Марковна — старуха из бывших, с этикетом, — прошла мимо Цуры трижды. В первый раз она не остановилась, но уронила-таки свое господское: «Здравствуй, милок!»
— В конюхá взяли! — радостно откликнулся Цура.
Во второй раз Афросинья Марковна остановилась перед ним и сказала внушительно, как провидица:
— Доброму человеку все равно когда, а повезти должно.
— Меня Николай Акиндинович в единый миг раскусил, — ответил Цура. Он пока не успел поделиться своей победой ни с одним человеком, и Афросинья объявилась очень кстати. — Лесничий-то наш насквозь людей видит. Глянул на меня и понял, кто я такой в душевном отношении. Ну, и я тоже посмотрел на него и тоже понял: сработаемся. Вдарили по рукам. Ладно, говорю, Николай Акиндинович, ты в меня проник, и я в тебя тоже. Ты ко мне с уважением, и я тебя не подведу.
— Уважаемый Александр Иванович, — обратилась Афросинья к Цуре, — вы теперь человек заметный, и прошу вас не забывать свою соседку и те трудности, в которых мы с вами захлебывались бок о бок. У меня, Александр Иванович, как вы знаете, коза…
— Помогу, товарищ Афросинья Марковна! — сказал Цура вполне официально.
После Марковны на крыльцо пришел нахальный мордвин Горбунов.
В Старожилово он пожаловал недавно. Ехал из госпиталя. Ехать ему было некуда: от войны отказали, родственников не имел. На какой-то станции помог старожиловской бабе затащить в поезд узлы да так и не отлип от нее, и она, конечно, не возражала.
— Кого ж ты этим кнутом стегать собираешься? — спросил Горбунов, забирая у Цуры кнут.
— А что, плохой?
— Кнут хороший, с руку. Только лошади нынче кормлены плохо. Ударишь — убьешь.
Распустил кнут, переплел до середины.
— Теперь сам валяй! Новый-то как?
— Хороший мужик! — вытаращил глаза Цура.
— Зовут как?
— Николай Акиндинович.
— Мордвин?
— Да нет. Русский. Страшнов — фамилия. И нос у него кругленький.
— У меня тоже не осетром.
«Мордвин-то заинтересованный!» — решило Старожилово и стало ждать, что будет дальше. Дождалось. Вышел из темных сеней заспанный мальчик лет десяти, сел между мужиками, спросил:
— А ребята где?
— Это мы щас! — вскочил Цура, зверским взглядом озирая улицу. Убежал. Не из угодничества. Он был счастлив, что стал нужным хотя бы этому мальчику.
Мордвин сказал:
— Спать надо меньше.
— Мы всю ночь ехали.
— Торопились, значит.
— Нет. Ехали тихо. А я торопился.
— А чего торопился-то?
— Сюда. Тут ведь город.
— Какой же это город? Село.
— Неправду вы говорите. В селах дома деревянные, а здесь каменные. И дорога настоящая, каменная.
— Ты, я гляжу, парень с понятием. Отец дома?
— В конторе. У нас в двух комнатах — лесничество, а в двух — мы будем жить.
— Он у тебя строгий?
— Мой папа? Он очень веселый!
— Тогда все в порядке. Я ведь тоже веселый. Заметно?
— Чуть-чуть.
Мордвин расхохотался и пошел в дом. Улица опустела на миг, но тут появился Цура. Он тащил за шиворот крошечного мальчика, кривоногого, запуганного, заплаканного.
— Вот, — сказал Цура, переводя дух. — Играйте.
Ребята стояли друг перед другом. Сын лесничего на крыльце, а тот, кого притащили знакомиться, на земле, в перекошенной одежде. Цура одернул на мальчике вельветовую куртку и с беспокойством посмотрел на сына лесничего.